Кафе «Ротонда»
Марк Талов[225], приехавший в Париж в конце 1913 года, описывает уже вполне респектабельную «Ротонду»: «Перегородка из богемского стекла отделяла „цинк“ (стойку) от основного зала, вдоль стен – во всю длину – удобные, мягкие, обитые кожей сиденья; мраморные, с розовыми прожилками столешницы на треногах… ‹…› Либион разрешал подававшим надежды бездомным художникам ночевать в креслах». И добавляет: «Все здесь походило на беззаботность нищих принцев».
Сейчас «Ротонда» – театральный пурпур обивок и портьер, ковровые дорожки, дорогая посуда, горделивые официанты, высокие цены. Но пространство, насыщенное памятью и ассоциациями, обитель великих теней, вероятно, и не может быть пошлым! Просто его поместили в очень пышную и дорогую раму.
Столько людей приходило, да и приходит в этот красно-бархатный мир с воспоминаниями и мыслями о прошлом, что прежний дух, возможно, еще не совсем истаял в роскошных залах. И, вступая в этот забавно-претенциозный мирок безобидного снобизма, не стоит надменно морщиться, лучше принять правила игры: в Париже, напомню, удовольствие можно и нужно получать от всего.
Что же касается вкуса парижан и вообще французов, то еще раз скажу: от природы они одарены развитым визуальным вкусом, и уж если бывают безвкусными, то до какой-то лютой агрессивности. Французское мещанское понимание красоты превосходит воображение, сохраняя при этом несомненную последовательность. Ведь покупают же фарфоровых кошечек, огромные вазы, шкатулки и шкатулочки, детские мраморные головки и даже небольшие статуи, сомнительной подлинности фигурки Шивы, бисерные вышивки и прочие прелести, от которых ломятся пыльные витрины брокантёров[226], чьи лавки можно встретить буквально повсюду – от Блошиного рынка до фешенебельной улицы Бонапарта или переулка в Менильмонтане!
Не думаю, что об исчезновении первой и прославленной «Ротонды» надо жалеть. Парижане часто произносят свое излюбленное «tout passe» («все проходит») и любят память, а не мумификацию былого. В конце концов, человек с сердцем и умом сам разыщет, а то и вообразит ушедшее – было бы за что уцепиться просвещенной и любопытной памяти.
Рядом с «Ротондой» – не менее известный «Селект». Просто «Селект»! Хозяева менялись, менялась и кухня, но убранство и кое-какие милые подробности остались. И старинные аперитивы, и коктейли, и плетеная мебель, и оформление меню, в какой-то мере и костюмы официантов. Приходящие сюда знатоки, любящие Монпарнас, помнящие историю «Селекта» – среди них немало литераторов и историков, – тщатся порой казаться (хотя бы самим себе) истинными «монпарно» золотого века или хотя бы их наследниками. Может быть, и не напрасно. Любовь к минувшему будит память и оживляет работу души. И страницы Хемингуэя или Фицджеральда вспоминаются здесь иначе, здесь оба они – дóма. Chez soi. И чудится, сидит у высокой стойки молодой Хемингуэй, беседуя и со Скоттом Фицджеральдом, и с собственными придуманными героями – с обольстительной и печальной Брет, с Джейком Барнсом и Коном, а рядом Паскин, Пикассо, Ман Рэй, и слышны звонки забытых ныне на Монпарнасе трамваев и громкие клаксоны красных такси.
«Париж фиолетовый, Париж в анилине, вставал за окном „Ротонды“». Строчки Маяковского, казалось бы, уже стерты от бесконечных повторений, но точности они не потеряли. Перекресток Вавен (площадь Пикассо), на который смотрят окна «Ротонды», веселее всего в утренние часы, когда солнце рассыпается колючими искорками в свежевымытых бокалах и ослепительно начищенных приборах на вынесенных на улицу столиках, и даже гордая глыба роденовского Бальзака выглядит триумфально.
Перекрестку в нынешнем его виде нет и века. Только в 1937 году косные парижские власти решились поставить здесь роденовский шедевр – памятник Бальзаку, законченный еще в 1897-м. Скульптура стала неотделимой и естественной частью перекрестка, соединив века и эпохи: XIX – Бальзака, и время Огюста Родена, и тридцатые годы, когда писатель наконец встал здесь, где, чудится, стоял всегда.
Танцы на Муффтар
А в 1986 году неподалеку, на бульваре Распай, рядом с церковью Нотр-Дам-де-Шан, поставили и памятник капитану Альфреду Дрейфусу (Hommage au capitaine Dreyfus)[227].
Как ни странно, в скульптуре есть – нет, не ирония, но нечто вроде скрытой улыбки, ощущаемой как альтернатива пафосу, которого так боятся французы. Бронзовый офицер стоит устало и гордо, салютуя сломанным клинком самому Провидению, как салютуют полководцу. Стоит чуть в стороне от улицы, словно прячась в тени деревьев, не заявляя о судьбе оклеветанного офицера, но лишь скупо напоминая о ней.
Монпарнас богат удивительными памятниками.
Порой в старых кварталах историческим центром по-прежнему остается кладбище. Но французское кладбище не похоже на российские погосты. Там едва ли услышишь рыдания. Конечно, боль и смерть везде одинаковы, как и память, и горе. Но изживают утраты по-разному.
…И как они относятся к мертвым, так дружески просто дружески, и хотя все там будут нет уныния и хотя неизбежно случается нет потрясения. Смерть и жизнь для французов едины и вот поэтому тоже неизбежно они основание двадцатого века (Гертруда Стайн).
Похороны на французских кладбищах торжественны, тихи, большинство одето по традиции в траур, церемония соблюдается просто, строго и без надрыва. Только в памятниках нередка патетика, громогласность (если можно так сказать о молчаливом камне), перечисление заслуг и орденов.
Монпарнасское, как и любое французское кладбище, – безмолвное царство былого. Каменные памятники, огромные и маленькие склепы, часовни, скульптуры, плиты, мирное и естественное соседство католических, иудейских, протестантских и прочих надгробий, темный полированный мрамор, стерильная чистота, холодный эпический покой.
Для приехавшего из России здесь есть непривычное, даже вызывающее оторопь: венки из бронзы, камня или керамики, разного рода украшения со стандартными надписями – то, что часто заменяет цветы, которые, впрочем, тоже приносят. Везде свои ритуалы, привычки, коды, за которыми века, поколения, понятия о вкусе.