Прошло еще какое-то время, и София Браге в свой черед сумела поколебать мое решение сохранять сдержанность. Она сказала мне:
– Мне ты не давал клятв не предсказывать будущего. Я нуждаюсь в твоей помощи.
– Если я стану предсказывать вам, – возразил я, – мне придется опасаться, как бы это не достигло ушей моего господина. – Я спрашиваю тебя не о брате, – проговорила она, и глаза ее наполнились слезами, – а о моей дорогой Ливэ: скажи мне хотя бы, погибла она или жива.
– Она проживет больше сотни лет, – отвечал я.
Эта истина, открытая мне когда-то самой Ливэ, возвратила Софии надежду, за которую она была мне благодарна.
Увы! Сестра и супруга Сеньора могли сколько угодно питать ко мне растущее благоволение, но от этого они не стали меньше ненавидеть друг дружку. Когда пришла пора отправляться в Росток, их пришлось развести по разным экипажам. Сеньор, София, Тенгнагель, Йорген со своим врачом и я уселись в одну карету, а Кирстен с дочерьми и Тюге заняли другую. Хальдор сопровождал нас верхом.
Движение наше было медлительно, ведь большая часть прислуги шла пешком по жаре, которая за несколько дней успела стать весьма удушающей. Когда, достигнув городских, ворот, мы вышли из карет и ссора между женщинами тотчас разгорелась с новой силой, в глаза нам бросился девиз, начертанный под гербом Мекленбурга: «Sit intra te concordia et publica felicitas» – в этих стенах царят мир и благоденствие!
Мир нам был отпущен куда как скупо. Что до благоденствия, его мой хозяин сам же и подорвал своей неожиданной расточительностью. Семейство свое он поселил во дворце с двумя сводчатыми расписными воротами и готической часовней, расположенном у дороги, ведущей из Ростока в Шверин. Избегая встреч с датчанами, лишь бы не слышать их насмешек в его адрес, он вместе с сыном Тюге, лакеем Хальдором, Тенгнагелем и со мной стал часто навещать управляющего герцога Мекленбургского, проявлявшего любопытство к особенностям моей природы, а потом и бывать во дворце герцога, который тоже кишел датчанами-эмигрантами. Герцога собственной персоной я видел лишь однажды, да и то издали, во дворе его огромного замка, где он присутствовал на какой-то церемонии. Мне запомнилось его полное лицо под островерхой шляпой, он выглядел старым, но румяные щеки, серый плащ, камзол, круглые глаза, малиново-красный нос и седая борода, спускающаяся на слишком широкий воротник, придавали ему сходство с филином, чей клюв еще влажен от крови настигнутой добычи.
Герцог объявил, что выпускает заем для всех желающих на обзаведение своих племянников, и господин Браге, стремясь избавиться от тяготеющего над ним неосновательного подозрения в ереси, вызвался подписаться на весь заем один из расчета в десять тысяч талеров, обеспеченных доходами с земель герцогства.
Когда Сеньор радостно возвестил о получении поручительских подписей от десяти знатных дворян, выбранных среди ближайшего окружения высокородного должника, его сестра София изумилась:
– Как? В то время, когда ваша собственная семья еще не устроена, вы так расточаете остатки добра, которым еще владеете в Дании?
– Если кто здесь и безрассуден, то вы, а не я, – возразил он. – Разве дед короля датского – обычный должник? К тому же герцог дал мне прочесть письмо, в котором настоятельно просит своего внука не разрушать того, что создано его отцом Фридрихом в его заботах о развитии астрономической науки.
Ответ короля Христиана застал его уже в новом изгнании, ибо чума прогнала нас с ростокского побережья. Жаркий ветер разнес эту заразу по всему «граду мира и благоденствия», чьи улицы пропахли гарью от зловещих костров. Новый хозяин, в гости к которому мы отправились, знал моего господина с юных лет, когда оба были студентами, одержимыми математикой, и тогда же стал свидетелем дуэли, стоившей его приятелю носа. То был некто Ранцов, великан, всегда разряженный во что-нибудь яркое, с белым пером на шляпе. Его дочери, наслушавшись рассказов девиц Браге пожелали без ведома своей матери поглядеть на мое диковинное телосложение. Гостеприимство Ранцова должно было послужить утешением Тихо Браге, уязвленному жестокой иронией Христиана IV ибо юный монарх написал ему так: «Если у вас нашлись средства, чтобы одолжить моему деду десять тысяч талеров, зачем просить корону на первое полугодие оставить за вами фьеф Нордфьорда?»
Сказать по правде, этот королевский отказ настиг Моего господина уже не у Ранцова, а в Гамбурге, в обширной крепости, которую герцог велел предоставить в его распоряжение. Замок назывался Ванденсбек. Его беленый фасад выходил на реку и пруд. По утрам щебетание птиц сливалось в сладостный хор. Деревья были столь высоки, что поднимались над кровлями. Уже начиная с середины дня на фасаде трепетала узорная тень листвы. Там было пятьдесят человек прислуги. Численно мы оказались в явном меньшинстве.
Тому, кто никогда не видел ничего роскошнее знакомого Дании скромного довольства, даже не вообразить тех богатств, коими изобиловал тот дворец. Повсюду золотые вазы, серебряные золоченые тарелки, драгоценные уборы, узорчатые ткани, ковры, шитые золотом и серебром. Апартаменты сиятельной дамы Кирстен и Софии Браге устроили весьма далеко друг от друга. У каждого из сыновей хозяина были свои покои, свои лошади, своя прислуга. Йорген, который все еще не вполне выздоровел – он долго не мог избавиться от хромоты, – был неразлучен со своим воспитателем-немцем. Что до Тюге, он находил участь изгнанника забавной и повадился к портному, причем я его сопровождал. Отец велел одеть сына сообразно его рангу, чтобы тот мог войти в дворянское общество и проверить, годятся ли для Германии его манеры. Не кому иному, как Тюге, он поручил позаботиться о том, чтобы до Рудольфа Габсбурга дошла книга, над которой мы с Лонгомонтанусом некогда столько потрудились. А Тюге мне шепнул по секрету: «Вот уж благое дело что мне в Прагу ехать, там-то я буду приносить жертвы Венере со служанками сколько душе угодно!»
Меня часто со всякими оказиями отправляли в Гамбуг. Там весьма ценили мою двойственную природу. Сеньор впервые признался, что вся его доброта ко мне была не более чем данью почтения к усопшему брату-близнецу. Не чтить в себе подобные побуждения было бы, как он выразился, такой же суетностью, как «отрицать приверженность, которую человек питает к своей родине и своему языку».
О любви к Дании он сочинил длинную поэму, где в сдержанных словах сетовал на неблагодарность короля. И распорядился, чтобы ее издали в Гамбурге с изящным фронтисписом, рисованным его же рукой.
Меня часто демонстрировали полуголым, в фас и профиль, при свете, льющемся из окон, или распростертого на столе. И пока вокруг обсуждали меня, я мог сколько угодно наслаждаться переливами красок небес и вод, смотреть, как корабли лениво распускают паруса, выходя из перегороженной цепями внутренней гавани, как в розовом тумане проступают очертания мачт, выделяясь на фоне кирпичных строений.
Насколько непривычны мне показались богатства пышно украшенного Ванденсбека, настолько же нова была для меня германская манера одеваться, куда более изысканная, чем в Дании: никогда прежде я не видывал столько узоров, крапчатого бархата, шелков, переливающихся при малейшем проблеске света.