то молила Бога избавить меня от дождя, бабочек и цветов. Он в ответ, наоборот, умножил и мой дождь, и мои цветы. Я возненавидела его. Слала ему проклятия. Плевала в лицо своими бабочками, надеясь, что он меня послушает. Я покинула Бегума, но он последовал за мной сюда. И воспользовался моим несчастьем, чтобы дать мне то, о чем я на самом деле просила, не признаваясь ни себе, ни ему: любовь других. И мусорное ведро для тех ужасных насекомых, которых я ненавидела.
Она указывает на лепестки, дрожащие под каплями.
– Знаешь, вообще-то, даже бабочки не так уж плохи. Когда у меня заклинивает банку с вареньем или ящик, стоит мне только заговорить, как их черные крылья превращают все преграды в пыль. Потому что я их приручила. Твои – большие: ты позволила им расти внутри тебя без какой-либо дрессировки. Значит, они очень сильны.
Скажу тебе одну вещь. Я прожила больше ста пятнадцати лет – где-то так, я уже бросила считать. Думаю, нашей матери было около ста сорока, и она могла бы протянуть еще больше, если бы вернулась сюда поесть мои цветы. Я похоронила трех мужей, двоих из которых обожала и которые забрали с собой часть меня, а также одиннадцать детей, пять nietos[21] и двух bisnietos[22]. Некоторые из них умерли от старости. Сегодня дом пуст. Но в прежние времена нельзя было и шагу ступить, чтобы не натолкнуться на ребенка; они крутились под столами, под потолком, под деревьями… Очаровательное нашествие круглых щечек и больших глаз. Теперь я осталась одна, а мои потомки рассеяны по всему свету. Они забыли про меня. Я так страдала из-за каждой смерти, что часто просила Бога дать мне состариться, как обычной женщине. Знаешь, что он мне ответил?
Эгония качает головой. Капли падают с ее бровей и носа на влажный мох. Дождь блестит на коже Веры, как лаковая пленка.
– Каждая женщина не более чем дуновение. Она приходит и уходит, она тень. Ее гнев – это ветер. Даже если я уже пресытилась этими утрами, этими дождливыми утрами с привкусом холодного чая, они задают темп моим дням. Проживи я тысячу лет, чем бы стала в безбрежном океане времени? Туманом, тенью, буйством ветра. Меня еще не было, когда Предвечный ковал этот мир или когда он дунул – и полчища звезд вылетели из его рта. Это случилось задолго до моего появления. Поэтому если уж Бог не жалуется на то, что он слишком стар, – он, кто живет, не родившись, – значит, и я не имею права ныть. Я тоже когда-то умру, ну а пока буду жить столько, сколько потребуется, пить свой холодный чай и выращивать тыквы для соседских ребят.
Упомянутые дети как раз пробегают мимо, здороваются и уходят в пустыню.
Конечно, чего бы ей так не рассуждать – красивой, любимой Вере. Ей легко принимать жизнь такой, какая она есть. Мать не обрекала ее сеять лишь кару.
– Мать дала мне имя смерти, – отвечает Эгония. – Привязала его к моим ногам, точно жернов, когда я только еще училась плавать. А ты, стоя на мосту, объясняешь мне, как красиво грести?
На сей раз Вера не смеется. Она не обижается, а просто серьезно кивает:
– Я тебе отвечу, когда твоя сестра вернется домой. А сначала дорасскажу историю нашей матери, такую, какой я ее знаю.
Вера продолжает свою прогулку вокруг дома, то и дело наклоняясь, чтобы сорвать траву или ягоду. Эгония у нее за спиной незаметно высовывает язык, чтобы попробовать на вкус чистую, свежую воду, стекающую по стволам. Их обувь с хлюпаньем погружается в землю, как в губку.
Когда Вера дает сестре очищенный личи, Эгония на мгновение замирает: плод не гниет у нее в руке. Не прокисает во рту. Он сохраняет головокружительный аромат, а на вкус как… она даже не знает, как что, ведь в жизни не пробовала ничего непрогорклого, а этот морщинистый фрукт цвета парусников в порту Ниццы похож на симфонию драгоценных духов в янтарных флаконах, текстуру нового слова, капающего с языка.
Вера рассказывает ей, идя рядом и предлагая фрукты, что Кармин и Габриэль все двадцать лет жизни в Бегума не расставались ни на миг: ночью в постели, на кухне во время еды, днем в огороде и вечером у камина они никогда не отдалялись друг от друга более чем на пять метров, пока он не умер, глупо, от лихорадки. Кармин держала его за руку, гладила по лбу и шептала стихи. Она похоронила мужа под камнем на горе Бего, без надгробия, без эпитафии, без погребального гимна – просто под песню, которую выводила у своего большого костра, точно королева без подданных, для воинов, ушедших в пески пустыни, в тот вечер, когда Габриэль впервые пришел к ней.
В деревне ее стали называть ведьмой, потому что она не старела, а жителям Бегума такое совсем не по нраву. Мы с вами уже знаем об этом от Эгонии, которую деревенские не постеснялись изуродовать. Если у них появлялась ведьма, они ее прогоняли; если ведьмы не было, они ее создавали. Поди их разбери.
Пришлось вернуться в Альмерию, потому что Кармин не знала, где еще можно укрыться, а Вера хотела почувствовать под ногами землю своего отца.
– Когда поезд тронулся, она молчала. На испанской границе мама сняла свою горчичную юбку и обмотала тело широкими полосами белой ткани. Вернувшись сюда, она снова превратилась в Кармен. Ее голос стал глубже, теплее. Кармин исчезла.
Если бы я принялась рассказывать ей о Бегума, об овчарне, о бедном фотографе, который потерял все свои цветы из-за моих, мать не стала бы слушать. Она почти ничего не помнила о своей жизни в качестве Кармин, кроме меня, которая все еще маячила перед глазами, и моего отца, который любил ее с одинаковой страстью под тремя разными именами.
Однажды я спросила мать о ее детстве. Она уже говорила мне о своих abuelos[23], и я заинтересовалась, есть ли у меня дяди, тети или кузены.
Внезапно мать стала не Кармен, не Кармин и даже не Каридад, в которую отчасти обращалась по ночам, когда ее дикая тень расстилалась вокруг во время сна. Она превратилась в незнакомую мне женщину, которую прятали другие ее имена и которая отчаянно желала вырваться на свободу. В первый и единственный раз я угодила в бурю, вырвавшуюся из ее тела, неспособного сдержать этот шторм, как лампа не может сдержать свой свет. Я до сих пор помню жар вокруг моих запястий, когда ее молния ударила меня. В этом урагане Кармен, Кармин и Каридад наперебой принялись умолять ее вернуться в клетку и уснуть. Они взяли верх над мучительницей. Я больше никогда не видела ее и не задавала матери никаких вопросов.
Вернувшись в Бегума, она каждый сезон приезжала ко мне, чтобы полакомиться моими цветами и продлить молодость. Мама сетовала, что ваши цветы не дают ей ни свежего цвета лица, ни шелковистых волос. Заодно она брала у меня фрукты, чтобы отнести их вам. Вкусные они были, мои помело?
– Не знаю, – отвечает Эгония, и слова ее вылетают, не причиняя никому вреда. – Никогда их не пробовала. Это была бы пустая трата.
Вернулась Фелисите, мокрая от дождя и пота. Три женщины собрались у камина, босиком, в мокрых туфлях, выстроившись перед огнем, как в рождественское утро. На этот раз Вера приняла чай от Фелисите, главным образом потому, что он был горячий. Сестры держат в руках свои дымящиеся чашки.
Вера оглядывает близнецов, качает головой и говорит:
– Сестры, послушайте меня.
Те поднимают на нее глаза.
– Наша мама дала мне имя Вера. Потому что ей нужна была девочка чистая и настоящая, девочка без масок, которая умела быть только собой. И очень долго я жила именно такой. Но однажды Кармен вернулась во Францию и оставила меня здесь. И я научилась меняться. Набрасывать на себя чужую кожу, когда это необходимо. Не для того, чтобы нравиться другим людям или обманывать их, просто… иногда так