он, но он хороший шпион. Имеешь в виду, хорошо ябедничает, подколол я. Ну да, именно это. Это называется — сволочь, а не хороший шпион, поправил я. Как ты не понимаешь, он шпионит верно, правдиво, передает только то, что видит и слышит, ничего не придумывает, не добавляет, не врет, а другие всё это делают! Это называется сволочь без воображения, уперся я. Нет, дорогой мой, Боровия, конечно, человек безнравственный, но и не злой, а в данном случае это весьма важное обстоятельство. Зачем он согласился на убогое положение мелкого соглядатая, уже другой вопрос, об этом мы с тобой ничего не знаем. Мы должны судить только о том, что знаем, решительно закончил он. Я больше и слова не сказал на эту тему. Понял, что дальше нельзя. У меня для тебя тест: можно ли к существительному «шпион» прибавить прилагательное «хороший» без большой опасности для конечного результата?
Все равно, как ни увижу этого любезного Боровию, из-за которого пройти нельзя мимо Гединого дома, чтобы тебя не озарила его улыбка, на меня тут же находит, что надо немедленно отправиться прямиком в Германию, на родину моих будущих внуков, вот только не знаю, к кому первому постучаться в дверь, к отчиму или мачехе. Ты, по крайней мере, знаешь, как они меня тянут, каждый в свою сторону, а я стою в центре кавказского мелового круга, прочно, словно скала. Не поддаюсь…
Владислав Летич, ставлю тебе прогул, без уважительной причины, что с тобой, укоряет его Милан в письме. Две недели голоса не подаешь. Если не исправишься, причем немедленно, я буду вынужден созвать внеочередное родительское собрание. Признаются следующие оправдания: ты женился, ты переехал в Новую Зеландию, защитил докторскую, поменял профессию и компанию… Если ничего из перечисленного, нет тебе спасения, придется ответить за столь долгое молчание… Вот напишу агроному Боровии, чтобы он получше разнюхал, чем это ты там занимаешься.
Не скули целыми днями, ай, ой, я тебе не постоянный корреспондент твоей стенгазеты, отвечает ему Летич. Мне нечего написать, потому и молчу. Докторскую еще не защитил, потому что никто на нее и не нападал. А так я ее уже скроил и сшил, осталось еще слегка отгладить, и она готова, я ее уже побрызгал, надо только взяться за утюг. Скоро. Передавай привет Терезе и скажи ей, что надо еще сбавить темп. Неторопливость — мать науки, а кто ее отец, вообще неизвестно, потому что наука — внебрачное дитя, кто ею занимается — опасный озорник…
P.S. Следующее лето я провожу у вас. Буду читать вам свою докторскую, из которой вы подробно узнаете, как была сформирована группа «Блумсбери», а потом вы, благо вас двое, везет же мне, чудненько по их примеру тут же организуете группу «Ватерлоо». Всех ее членов вы должны будете сделать сами, разве может человек в таком деле полагаться на других. Пусть все остальные идут к черту, а ты станешь знаменитым, дорогой Миланче, гарантирую…
Я уже знаменит, дорогой Владислав, разве это не ясно, парировал канадец. Кто еще, кроме меня, выдержал в этой морозилке два года… Приезжай как можно скорее, давай, ты будешь основателем группы «Ватерлоо», и пусть тебе принадлежит вся слава, ты ее заслужил, переводя всех этих идиотов из Блумсбери, на самом деле неизвестно, кто из них более безумен, разве что ты их сейчас немного растолкуешь, пролив новый свет на их мрачные мысли. Летучий, Летучий, если ты и в самом деле собираешься улететь куда-нибудь надолго, смотри все-таки, чтобы упорхнуть туда, в пределах старой, страдающей одышкой, провинциальной Европы, пусть это будет хоть и твоя родительская Германия. Для нас это безболезненнее, меньше будет в сердце колоть.
Здесь самое худшее не то, что температура в течение девяти месяцев постоянно минус сорок, а то, что по прошествии известного времени привыкаешь к такой холодине. Когда же ртуть поднимется до минус тридцати пяти, говоришь, как потеплело, а все, что выше нуля, называешь, как и остальные, летом. Здесь уверены, что солнце всходит каждый день, просто его не видно за облаками. Как в Польше, говорит Тереза. Везет ей, она везде чувствует себя, как дома, ей все напоминает Польшу, даже то, что кто-то держит в руке зонтик. Невероятная личность, на нее не распространяется замечание Дантона, что родину нельзя унести на подошвах сапог. Какое там, ей достаточно грязи под ногтями, чтобы вспомнить свою родную сторону. Я это называю патриоцентризм. А мне — только если перенести сюда Фрушку Гору, а еще лучше, если я окажусь на берегу Дуная, как только у меня застучит сердце, вот это бы меня немного утешило…
С тех пор как он закончил и сдал свою докторскую: «Идеи группы „Блумсбери“ в сербской литературе в период между двумя мировыми войнами», у Летича внезапно появилось чудовищно много свободного времени. Он чувствовал себя праздным, начал размышлять о вещах, которые до этого в мыслях проскакивал, читать книги, которые откладывал в сторону, развлекаться, бездельничать. Понемногу он переводил сонеты Россетти, Элиота, У. X. Одена, занимался со студентами, писал Милану длинные письма о всякой всячине и ходил к Геде на регулярные уроки «ароматомании». Внезапно даже непосредственное окружение показалось ему прекрасным и интересным. Я снова молод, еще бы стать красивым, и больше мне ничего не нужно, писал он Милану.
Тем временем он обнаружил еще одно таинственное и волнующее место в доме Волни, а было там достаточно помещений, в которые он никогда даже не заглядывал, а именно, — Гедина библиотека, то есть «ярмарка наследия», как ее остроумно окрестил хозяин, которая на самом деле находилась в живом, авторском беспорядке, но в то же время источала доверие, как какая-то средневековая лаборатория всезнания.
Здесь повсюду видны отпечатки не только Гединых пальцев, что естественно, но и всей его личности, что поражает, утверждал Владо. Именно в этой комнате, а не в коллекции, сконцентрирован его тотальный запах. Там всего лишь картотека различных исторических ароматических композиций, а здесь их душа. Там, меж экспонатов, царит почти совершенный порядок, все изучено, классифицировано, зарегистрировано, пронумеровано и застеклено, а здесь владычествует нежность и путаница. Среди этих книг царит гуманистическая анархия, а там — строгий немецкий порядок. Как только он произносит «немецкий», то на его шутливом жаргоне это приобретает особый оттенок. Ту страну, в которой жили его разведенные родители, оба врачи, каждый со своей новой семьей, и ни в одной не было для него места, Владо называл гробницей своих сыновних чувств. Я немецкий сирота мирного времени с двумя настоящими и