и говорит: «А тот?» Коня Несмелов отвязал, разворачивает его, развернув, из ограды вон повёл, в воротах задержался и говорит: «И тот, конечно, чё дуришь-то… Завтра по делу должен я в Ялань… может, сегодня… посмотрю… Дня через три-четыре здесь буду, постарайся, приготовься к той поре», – и коня на улицу вывел, ушёл, ворота не закрыв – мы ему привратники как будто. Глухо топот за воротами – трава там. А мать – та и про стирку забыла, подошла к крыльцу, рядом опустилась на ступеньку тёплую и смотрит на меня, но думает о чём – загадка, так, ни о чём, похоже, – перепугалась крепко очень уж. Смотрела, смотрела на меня – и давай вдруг плакать навзрыд. Больно стало, щепу и ножик отложил, по плечу её, мать, глажу, чтобы хоть маленько успокоилась, и говорю: «Ты вот чё, мамка, не реви, реветь – занятие для девок. Мы в лес уйдём, пусть там поищет, я место знаю – хрен когда найдёт… так только, я-то как считаю. И Епафраса унесём. Я буду рыбу добывать – прокормимся». Пуще прежнего плачет мамка – куда уж пуще-то. На годы долгие вперёд наплакалась. А тот – Несмелов – как уехал тогда, так больше и не появлялся. Убили его там, в Ялани… около ли.
Так каждый день… ох, как соскучился – я тут об этом. Ох, как соскучился, я, Господи.
Идёт он, слышит шум реки – и уже давно так, то есть давно уже слышит – это по времени, по растоянию же – с километр, то и больше, а вот воочию возникла перед ним вешняя Таха только что. Подступил к самой воде – та ещё мутная, – сел на вынесенную паводком на берег колоду, закурил и, глядя на рокочущий поток, стал раздумывать, как бы ему перебраться на противоположную сторону. Думал, думал и подумал так помимо основного:
Интересно, я теперь вроде как окно, у которого одна створка ставни открыта, а другая – закрыта. Ну как будто он ещё не Макей, а я уже не Дмитрий – или так: я не Макей ещё, а он уже не Дмитрий, но ещё тут, в затылок будто дышит… Только окно вот – то куда выходит?
И после вот о чём подумал:
Тогда, ощерившись с испугу, красные дёсны обнажив, начал охранник автомат по очереди направлять на остальных. Кровь со штыка в белый песок капает, закат ли так отсвечивает, а я стою, смотрю, смотрю не в жизни будто, а в кино, и думаю: а то, что натворю ещё, угодно будет тебе, Господи? – луч солнца на штыке сверкнул багряно и молниеносно, и я решил: да, да, в согласие, мол, знак… И я исполню… Да, я поеду, я его убью.
Поднявшись с колоды в намерении идти по берегу и искать просохшие уже брёвна, чтобы связать из них как-нибудь плот, услышал он вой собаки, но из-за шума реки не понял сразу, откуда тот доносится, и вой ли это. Только тогда, когда взглянул на Таху, увидел: в пене бушующей стремнины несёт вниз по течению лодку с мотором – тот не работает. В лодке – собака, больше никого. Стоит собака на корме и завывает. И тут же там, со стороны кормы, возникла из воды рука человека, мотор обхватила – пар заклубился над мотором – не остыл тот ещё, значит. Собака умолкла, руку человека лизать принялась беспокойно…
Скинул он сапоги, содрал пиджак с себя и, отшвырнув его за спину, бросился в реку.
В Тахе и летом, в самый жаркий период, вода – как лёд – холодная, собака будет пить её, а конь, уж как бы он ни запалился, не станет.
VI
Каменск-Кемский. Сорок третий год. Октябрь. Раннее утро дня Покрова. Снег выпал ещё в ночь. Глубокий – все колдобины сровняло. Возле колхозной конторы толпятся шумно женщины – пойдут в лес пилить для МТС чурочки. В руках у женщин – у той топор, у этой пила. Заря ещё не заалела, восток ещё не побледнел. Темно так, что если бы не снег, не разглядеть было бы женщин – тот оттеняет. Но слышно их во всех краях села: воздух студёный – звучно в нём, бегуче эхо. Не все ещё, похоже, в сборе. Ждут кого-то. Пошли, дождавшись. Растянулись по дороге вереницей. Идут так: как партизанский отряд, только громко разговаривают, не таятся – враг не услышит – далеко.
За рукав стёганки потянула Безрукова Мария Карманову Евдокию: попридержись-ка, мол. Та приотстала. Идут вдвоём от всех позади.
Мария (шёпотом). Знашь чё, девка, к нам же ночью вор забрался. Дверь сенную как-то отпахнул, в кладовку залез и ружьишко упёр. Митино было. В ограде глянула, как поднялась, с лучиной… мужик какой-то, по следам… в сапожищах, моих… Задами явился и в запятки убрёл обратно… Ладно, думаю, что в избу-то не стал ломиться, а то бы чё мы со свекровкой… Я, девка, знашь, уж чё решила?
Евдокия (голоса не приглушая): Ну?
Мария. Меня в военкомат-то нонче вызывали…
Евдокия. Ну?
Мария. Тогда бумага приходила, о ём, о Мите. Сбежал же с госпиталя где-то, дак уж не он ли?
Евдокия. Может, и не он, может, варнак какой, мало ли их.
Мария. Да он, девка, о-о-он, кто же ещё. Дверь-то никто бы так открыть не смог. О-он… но, через окошечко как, знат – любым прутом или палкой дотянешься и сдёрнешь крючок, слабо дёржится в петле, руки всё не доходят подогнуть. И где чё, знат, у нас стоит – ничем, девка, не брякнул, ни за чё нигде не зацепился, не запнулся, в потёмках-то у нас там чёрт ногу сломит… Не я – я как упала, так без задних, девка, ног, – свекровка, та бы услыхала, той, кто храпит, дак спать мешат, чутка шибко. Сразу и сунулся в кладовку, как будто знал… И там, в кладовке, сразу – где ружьё… Жменя мякины в миске на ларе стояла – варнак бы был, оставил б разве… Дак, девка, как ты посоветуешь, мне заявлять али не надо?
Евдокия. Тебе ружьё-то шибко теперь нужно?
Мария. Да дело, девка, не в ружье… хотя и да… А как не шибко. Нет-нет, когда да и убью где рябчика какого, время-то есть когда – спалкаю в ельник. Полно зарядов… в избе, до тех он не добрался. С ём-то, с ружьём, хошь с голоду не окочуришься.
Евдокия. А у него калибар был какой?