class="p1">Мария. Ага, я в этом понимаю… Нашла кого спросить… Дак нет, я чё, тридцать второй, такой, ли чё ли?
Евдокия. Зайдёшь ко мне, отдам тебе Степаново, всё равно висит пока без дела.
Мария. Ну а Степан?
Евдокия. А чё Степан? Вернётся с фронта, заберу. Ничего Степан не скажет.
Мария. Ну а как кто-нибудь прознат?
Евдокия. Сама не скажешь, не прознат.
Мария. Не заявлять мне, девка, значит?
Евдокия. Ты же не видела его?
Мария. Кого его?
Евдокия. Да вора-то.
Мария. Да кабы видела… а то и не слыхала. Сплю-то я как – и пушкой не разбудишь. Дак хорошо, что и не видела, а то со страху бы и околела.
Евдокия. А заявлять-то станешь на кого?.. Молчи пока. Когда коснётся, скажешь, пропало, мол, а как, когда… не до него, мол. А то заявишь, и работать будет некогда.
Мария. Несмелов чё-то всё ко мне приглядываться стал. Не глядел так вроде раньше… Взглядом пытат меня всё будто… но.
Евдокия. Несмелов – ладно… чё тебе Несмелов? Холостой, дак и приглядывается.
Мария. Ну дак, конечно, скажешь тоже.
Евдокия. А чё?
Мария. И помоложе-то была, не шибко зарился… чё зря болтать. Он – однолюб.
Прошли женщины село, за поскотину выбрались, миновали заснеженное поле и скрылись в ельнике. Намаются в лесу, нагнут себе спины, руки наломают, словом, наробятся с утеху, домой прибегут, тюрю с луком, болтушку ли сготовят, похлебают наспех сами, детей, у кого они есть, кто их успел завести и, мало что завести, ещё и сохранил в такое лихолетье, тюрей, болтушкой ли напотчуют, накажут им строго-настрого, чтобы с огнём не вздумали играть, и скорёхонько на ток – рожь молотить до первых петухов. После часок едва вздремнут, продерут глаза – и на работу.
В
VII
1
Долго его не было, час, может быть, два, а может, и того дольше, но и для этого пора настала: скрипнув дверью, входит он, Макей, в избушку. Держит в одной руке закоптелую эмалированную кружку, прихватив её пучком сухой травы, другой рукой притягивает за собой дверь и говорит:
– Живой ещё?.. Заждался? – прошёл к кровати, место от книг на тумбочке освободив, поставил на неё кружку. И говорит: – С ног чуть не сбился, пока ёлку разыскал… Тут у тебя листвяг, смотрю, сплошной. Не зря Лиственничное называется… Не заблудился ещё как-то, далеко можно упереть – никого до Северного полюса не встретишь… Хоть не впустую – горсть серы целую наколупал, зубы целые бы были, пожевал бы. Хочешь, нет?
– Нет, – откликается с кровати Николай.
– Еловая только… сера-то, – продолжает Макей. – Никакая другая не годится. Листвяжной – той у тебя хоть завались, за той и бегать столько не пришлось бы… Вон они, красавицы, да и какие – втроём не обхватишь… Возле бани прямо… Прошёл нарочно, посмотрел… С одной такой дров будет на зиму… Баню-то сам рубил, помог ли кто?.. Будто игрушечка, стоит. Ладная. Сам, – спрашивает, – плотничал?
– Бригада, – отвечает Николай, морщась. – Омшаник делали, заодно и баню поставили… Три фляги медовухи им споил, пока тут были.
– У-у, – говорит Макей, – ну, это – свято, – и говорит: – Воск взял… там, по-моему, где ты сказал… у медогонки, в ящике, возле ларя… Там, нет?
– Да, – говорит Николай. И говорит: – Всё равно – где, нашёл – и ладно.
– Крыса попала в ловушку. Схожу после, – говорит Макей, – выброшу. Ногой задел нечаянно её – орёт, – сказал Макей и подался к печке, сунул в топку пучок травы, которым прихватывал горячую кружку, и говорит оттуда, от печки: – Живучие твари… Масло у тебя ещё то, конечно… прогоркло. Но ничего, сварганил чё-то, чё уж получилось… авось поможет… Что не солёное-то, точно?
– Масло? – спрашивает Николай.
– Масло, масло, про него я.
– Не знаю, точно не скажу. У бабки на базаре покупал, – вывернул Николай голову на подушке, чтобы видеть Макея. – С осени ещё осталось. Зимой не жил здесь, не охотился… Да вроде несолёное… Не знаю.
– Что с самой осени, заметно… Ладно, блины нам с ним не есть, – говорит Макей. – Ещё синички как-то не склевали… Ты вот лежал бы – и не шевелился, а то опять кровь потечёт… Синички б мигом… А не охотился-то почему?.. Ты – не охотился – сказал? Тут занимаюсь вот, шумлю, и не расслышал.
– Да-а… Обморозился, – говорит Николай. – Полоса пошла дурная… А что это? – спросил и так: глазами указал на кружку.
– Лекарство. От всего на свете, только что вот не от совести и не от смерти. И раны лечут им, и ожоги, – говорит Макей. – А обморозился-то на охоте?.. И обморозишься когда, дак тоже… Не хуже, чем гусиным жиром. И нарывы… Снадобье хоть куда.
– Нет, – говорит Николай, – не на охоте. В городе. Поддал немного… решил в снегу поспать, остыть немного… не помню толком.
– А-а, ну бывает, – говорит Макей. – На тебя, правда, непохоже… Со мной бывало. – Встал от печки, подошёл к тумбочке, потрогал рукой кружку. – Ну вот, нормально, – говорит, – и охладилась, – и говорит: – У нас старуха Фиста есть… там, в Ворожейке… если жива ещё, конечно… сколько уж не был, никого не видел – давно уж… так вот она и называет это дело пластырем, она – пластырь, и все за ней пластырь да пластырь, легко запомнить – как псалтырь… И как варить его, она же научила. Мать моя – от неё, а я – от матери. Вот и сгодилось… ничего зря не бывает. А как бы ни назвал, была бы польза. И сготовить – не задача, всё под руками-то когда.
– И что? – спрашивает Николай.
– Ничего, – отвечает Макей. – Хуже не станет, не бойся, – завернул на Николае осторожно майку и говорит: – Ого, – и тут же: – Бельё постельное у тебя тут?
– Да, – говорит Николай.
– Не напрягайся. Громко необязательно, – говорит Макей. – Я пока слышу, слава Богу, не глухой, – тумбочку открыл, достал из неё простыню, развернул её, осмотрел с обеих сторон и говорит: – Новая, – и спрашивает: – Ну, так и чё, я рву её?.. Или другую, эту, может, жалко?
– Да что жалеть, – говорит Николай. – Конечно, рви.
Оторвал Макей от простыни ленту шириной в ладонь, смазал тёплым ещё средством раны на животе у Николая и перевязал его, словно опоясал. И руку смазал Николаю, перевязывать её не стал: пусть, дескать, дышит – заживёт скорее. А как управился, и говорит:
– Ну, из меня медичка ещё та… Ничё, ничё, терпи, казак, атаманом будешь. Рукава бы