Когда я проснулся, мои часы показывали четверть седьмого, и я спросил себя, сколько же я проспал: три часа или пятнадцать? Принимая в расчет количество съеденного аспирина, я бы/, склонен думать, что пятнадцать, и количество поворотов головки часов, потребовавшееся, чтобы завести их, говорило в пользу этого.
Боль в голове прекратилась, и я чувствовал себя весьма бодрым. Хотя прошли почти сутки, как я ничего не ел, голод не особо ощущался. Однако пить хотелось сильно. Я постарался отогнать от себя мысль об этом, и принялся размышлять, чем заняться в предстоящее время.
Будь здесь освещение, можно было бы придумать не менее десятка занятий, чтобы забыть о своих тревогах и потребностях. Два или три часа ушли бы на детальное изучение настенных рисунков этой большой овальной камеры, попытки разгадать значение многочисленных символических изображений фараона, путешествующего в преисподней, и его суда перед лицом богов.
Я намеревался сделать только одно — написать на обратной стороне счетов, оказавшихся у меня в кармане, как Уна и Сайд бросили меня здесь умирать. В этом случае оставалась слабая надежда на возмездие, даже если смерть настигнет меня прежде их возвращения, а мое тело будет обнаружено в горной расщелине лишь через много лет. Но я решил отложить это до вечера.
Тишина вновь стала действовать мне на нервы, и я принялся распевать песни, так что если кто-нибудь заглянул бы в тот момент в гробницу египетского Наполеона, то был бы невообразимо удивлен, услышав доносящиеся снизу распевы мелодий типа «Решительная Флугги» или «Мадемуазель из Арментьера». Я не помню, сколько песен я пропел, прежде чем у меня сел голос, но прошло несколько часов, и стрелки показывали десять, когда я вынужден был прекратить это занятие.
К полудню, когда начались муки жажды, я положил в рот горошинку драже и сосал ее, перегоняя языком из одного угла рта в другой. Это принесло некоторое облегчение, и я решил попробовать еще поспать, следуя теории: кто спит, тот обедает.
Жесткий пол отнюдь не способствовал засыпанию, но я положил руку под голову и после бесконечных ерзаний и переворачиваний в конце концов уснул.
Я не знал, в какое время проснулся, ибо старался продремать как можно дольше, но потом жажда взяла свое, и я решил ненадолго успокоить ее, съев еще одно драже. До сих пор все шло лучше, чем я предполагал, и мне уже удалось продержаться до пяти часов пополудни.
Каким-то образом я сумел протянуть следующие два часа и в семь, с почти церемониальной торжественностью, зажег свечу, чтобы написать на обратной стороне счетов обвинения против Уны. Это заняло около получаса: несмотря на желание покрыть мелким почерком каждый дюйм бумаги, я мог позволить себе лишь вкратце описать случившееся со мной, — свечу надо было экономить.
В половине десятого я опять уселся около гроба, выкурил сигарету и съел парочку драже. К моей досаде, спать совершенно не хотелось, ходьба только обострила чувство голода, и теперь мне никак не удавалось избавиться от навязчивых видений запеченных уток, устриц, спаржи и жареной капусты с мясом.
Затем мне пришло на ум сосчитать всех своих знакомых, но, добравшись до семидесяти, я безнадежно смешался, начав путать, кого уже посчитал, а кого еще нет. Тогда я приступил к новой игре, состоящей в том, чтобы выбирать для них, невзирая на цену, запоздалые рождественские подарки.
Это привело меня к размышлениям, доживу ли я до Нового года, и, взвесив все «за» и «против», я нашел свои шансы ничтожными. В конце концов мысль о том, что Уна и Сайд поторопятся вернуться за моим телом, была всего лишь предположением.
Я пытался уверять себя, что они наверняка придут, и придут скоро, но это давалось с большим трудом.
Я вновь с опаской взглянул на часы, страшась еле тянущихся минут. К моей вящей радости, перевалило уже за полночь, и была надежда, что удастся заснуть. Целую вечность, как мне казалось, я размышлял, принять ли сразу все шесть оставшихся таблеток или же оставить несколько штук на следующую ночь. У меня было мрачное предчувствие, что к тому времени мое состояние станет настолько ужасным, что две или три таблетки будут слишком слабой дозой, чтобы принести облегчение. Поэтому я проглотил их все, устроился поудобнее на полу и почти немедленно уснул.
Я проспал всю ночь до половины девятого — из-за ослабленного состояния и пустого желудка аспирин, возможно, подействовал более сильно. Но пробудиться для нового дня в непроглядной тьме этой молчаливой могилы оказалось одним из самых ужасных испытаний, когда-либо выпадавших на мою долю.
Три горошинки драже отчасти улучшили мое состояние, и я начал планировать день. Сначала часок походить, затем, если получится, немного попеть, потом пересказать все стихи, которые я смогу вспомнить, и попытаться решать в уме все арифметические задачи, приходящие в голову. Если повезет, такой программы хватит, чтобы продержаться до полудня, но я чувствовал, что вряд ли дотяну и до десяти часов. Я застонал от жалости к себе и готов был опять заплакать.
Чтобы отвлечься от таких мыслей, я принялся торопливо расхаживать по камере, но, не сделав и двух десятков поворотов, был вынужден остановиться. Муки голода давали о себе знать, и при всяком движении желудок пронзала резкая боль. Я лег на спину, расстегнул одежду и массировал живот до тех пор, пока у меня не заломило запястья. Боль слегка унялась, и я смог сделать две тысячи шагов, убив таким образом часть дня.
С пением вообще ничего не вышло, так как горло пересохло настолько, что мне не удавалось издать ни одной чистой ноты. В сравнении со вчерашним концертом мои усилия казались такими жалкими, что в конце концов я ограничился нашептыванием слов себе под нос и повторением рефрена в уме. Перебрав все песни, которые помнил, я перешел к решению арифметических задач, но единственное, что пришло на ум, было: «если селедка и полселедки стоят три полупенни…» — и ответ я знал заранее. К одиннадцати часам я начал что-то лепетать, но вскоре, совершенно неожиданно, уснул.
Проснулся я в половине четвертого. Я находился в гробнице уже более двух суток, точнее — пятьдесят один час с половиной.
Я судорожно делал сосательные движения ртом, и, положив в него горошинку драже, с большим усилием перевернул ее языком.
Вечер, казалось, никогда не наступит. Я изо всех сил старался не смотреть на часы слишком часто, но в интервале от половины четвертого до шести мне никак не удавалось делать это реже, чем раз в восемь минут. Я принимался ходить взад и вперед, прикладывался спать, а то просто сидел, уставившись в окружавшую меня черноту, и глотал, глотал, глотал истощающуюся слюну, пытаясь облегчить напряжение в постепенно сжимающемся горле. Большую часть этого времени я, вероятно, пребывал в своего рода прострации, терзаемый болями в желудке и неутолимой жаждой.
В начале вечера я заставил себя еще раз обдумать свое положение, результатом чего явился жуткий приступ отчаяния. Теперь я был уверен, что Уна никогда не вернется.
За истериками следовали периоды прояснения, но тогда ум затуманивала боль в желудке. Все попытки успокоить боль с помощью массажа были безуспешны, и час за часом я лежал в полубессознательном состоянии, стеная и бессвязно бормоча потрескавшимися и распухшими губами.