черте, быстро исчезли: афиняне строились, а приток сельских жителей в город после начала военных действий многократно ускорил это строительство. Летом на улицах бушевали пыльные смерчи, осенью и зимой наползал густой, вредный туман с малярийных болот. Трудно сказать, как относились афиняне к этим весьма существенным, по нынешним понятиям, изъянам, но вполне вероятно, что просто не замечали их, в том убеждении, что иначе и не бывает.
Уличная толпа тоже, вернее всего, напоминала южный город сегодня — и в целом, и даже отдельными характерными черточками. Известно, например, что иностранцы неизменно дивятся, видя, как болгары в знак отрицания не мотают головой, а напротив, качают ею. Но и древний грек поступал точно так же: он вскидывал подбородок вверх, потом опускал на грудь. Жестикулировали при разговоре достаточно энергично, хотя, возможно, и не столь оживленно, как в сегодняшних Афинах, или Тбилиси, или Неаполе. Аристофана возмущала вульгарная разнузданность движений его современников; он напоминал им, что при Солоне оратор говорил с трибуны, не выпрастывая рук из-под плаща. Некоторые из жестов известны достоверно. Радость, например, выражали, вытянув вверх руки и щелкая пальцами. Дразнили и поносили, показывая кулак с вытянутым вперед средним пальцем, — это вполне соответствовало кукишу и стертой уже непристойностью, и по значению. Рукопожатиями обменивались редко — в особо торжественных случаях, в знак клятвенного обещания или прощания надолго, навсегда (на могильном камне умерший нередко изображался пожимающим руку кому-то из оставшихся в живых). Очень типичным движением было закутывание головы краем плаща: так поступали, желая скрыть слезы или вообще признаки страдания на лице, так поступали, в частности, чувствуя приближение смерти. Плакали, впрочем, охотно, и слезы считали признаком благородства.
На улицах стоял оглушительный шум. Ржали лошади, ревели ослы, верещали и хрюкали свиньи, заливались во всю мочь и на все голоса певчие птицы, стрекотали не исчислимые цикады. Стук, скрип, визг, грохот рвались из всевозможных мастерских — оружейных, кузнечных, колесных, столярных, каретных, ювелирных, сапожных. Но главным источником шума были сами афиняне. Они говорили всегда громко, и гостю из далеких краев наверняка казалось, что они непрерывно ссорятся, что любой разговор вот-вот превратится в драку. По-видимому, некоторое представление об этих разговорах могут дать мирные беседы на тбилисских дворах и углах. Греки любили перекликаться издали, наслаждаясь силой и звучностью своего и чужого голоса, и терпеть не могли тишины.
Еще шумнее был рынок. Надо иметь в виду, что покупки на рынке были исключительно мужским делом, и стало быть, облик рыночной толпы был иным, нежели сейчас. С восхода солнца до полудня рыночная площадь кипела и волновалась не переставая. Крики и зазывания торговцев составляли не только часть их ремесла, но и своего рода предмет искусства. Переорать соседа, придумать что-нибудь особенно занятное, особенно соленое и похабное — в этом деле первенство держали рыбники, и рыбные ряды (всякому товару отводилось свое определенное место) были самыми веселыми и громкими. Дела о надувательствах и взаимных оскорблениях словом и действием разбирали тут же, на месте, агораномы (т. е. „смотрители рынка“); они же следили за правильностью мер и весов и взимали торговые сборы. Ремесло рыночного торговца пользовалось недоброй славою: Аристофан, желая уязвить Фукидида, кстати и некстати поминает, что его мать продавала на рынке зелень.
Столь же сомнительной была репутация банщиков. Общественные бани, как и лавки цирюльников, парфюмеров или сапожников, собирали множество праздных посетителей, которые сплетничали и судачили о чем придется, проводя в тепле и в приятном обществе целые дни. Спартанцы купались в реке — ежедневно и круглый год. В Афинах этому правилу подражали только закоренелые лаконофилы, которые и мылись холодной водой под открытым небом. Рядовой же афинянин предпочитал понежиться в подогретой воде, тем более что плата в банях взималась ничтожная. Были и женские отделения, но их посещали только особы, не дорожившие добрым именем, — гетеры, беднячки, рабыни. Уважающая себя мать семейства мылась дома.
В заключение — несколько слов о том, что можно было бы, на нынешний лад, назвать отличиями в национальном характере афинян и их противников. Об этих отличиях не раз и по разным поводам говорит Фукидид. „Оба народа, — утверждает он например, — сильно разнятся по характеру: один — стремительный и предприимчивый, другой — медлительный и нерешительный“. Афиняне падки на всякие новшества, дерзки до безрассудства, отваживаются на то, что заведомо превышает их силы, прирожденные оптимисты, не теряющие надежды даже в самых трудных обстоятельствах. „Они словно рождены для того, чтобы самим не знать покоя и не давать покоя другим“. Они капризны, легко возбудимы, непостоянны, и вожаки, не обладавшие твердостью и силой Перикла, жалуются постоянно, что ими трудно управлять. Они обожают шутку, острое слово („аттическая соль“ вошла у греков в пословицу), но эта страсть приводит и к словоблудию, и к самообману с помощью красивых и приятных словес.
Спартанцы отлично видели собственную инертность и неповоротливость на фоне афинского неуемного динамизма, но видели в этом не порок, а достоинство: основательность, устойчивость, разумную сдержанность, — и были довольны собою в еще большей мере, чем афиняне.
ДВЕ СМЕРТИ, или ДЕНЬ МИНУВШИЙ — ДЕНЬ НАСТУПАЮЩИЙ
Картина величайшего довольства собой открывается в эпитафии Перикла.
Теперь, познакомившись с жизнью греков в различных ее аспектах, можно утверждать, что эпитафий изображает не реально существовавшее афинское общество, но тот идеал, к которому стремился Перикл, идеальную рабовладельческую демократию, в которой каждый полноправный гражданин способен и управлять государством, и пользоваться всеми благами и богатствами культуры, и не только способен, но и осуществляет свою способность на деле.
В теории древней драмы существует термин — „трагическая ирония“. Герои на сцене тревожатся, мучатся сомнениями и надеждами, хлопочут и суетятся, но и автор, и зрители одинаково хорошо знают сюжетную основу мифа и потому со скорбным сочувствием глядят на персонажей трагедии, уже обреченных на неотвратимую гибель и — по неведению — лишь приближающих напрасными хлопотами час смертной муки. Трагической иронией проникнут и эпитафий Перикла. Не только сам Перикл, но и его Афины, величие которых он созидал на протяжении десятков лет, стоят на пороге смерти, а герой знай себе восхваляет незыблемую мощь и неиссякаемую творческую силу афинской демократии. Неизвестно, что именно говорил глава государства над мертвыми телами первых жертв Пелопоннесской войны; известно только, что Фукидид облек панегирик Перикловым Афинам в форму надгробного слова — и это нельзя считать случайностью.
Карьера Перикла очень характерна для „золотого века“ демократии. Он родился около 490 года, т. е. был ровесником первой