Опять взвизгивают за спиной тормоза. И я вздрагиваю. Слышу, как открывается дверца.
«Неужели все-таки Кандидат?»
— Дэвушка! Почему скучаешь, а? Поехали с нами. А?
Я оглядываюсь: грузин или армянин, седые виски, впалые синие щеки, нос — сливой. В машине еще кто-то. Снимают по городу девиц.
Иду вдоль гранитного парапета. Машина трогается, медленно катит за мной.
— Дэвушка! Красавица! Не пожалеешь. В шампанском купать будем…
«Этого мне еще не хватало! Привязались…»
Я прибиваюсь к группе каких-то туристов и не отстаю от них до тех пор, пока машина с «озабоченными» кавказцами не скрывается из поля зрения.
Но не легко опять вернуться в состояние душевного равновесия. Разве что успокоит плеск реки.
Почему так получается в жизни? Кто делает прекрасное мимолетным, а тягостное — бесконечным? Кто бросает перлы и булыжники на весы, кто так несправедливо выравнивает чаши?
В ранней юности я ступала по жемчугу, я купалась в сиянии его, а теперь, обдирая колени и локти, я ползу по булыжникам и готова уже проклинать свою судьбу. Да почему готова? Уже и проклинаю… Быстро жемчуг отсиял — в один проклятый черный день мне на голову вдруг обрушились булыжники.
Зачем я задержала тогда Сережу у себя?
Он проводил меня после кино. Я открыла дверь своим ключом, не желая тревожить семью дяди Лео. И затянула Сережу к себе в комнату. Не надолго — минут на десять. Для двух-трех невинных поцелуев. Угостила его кофе, и мы попрощались. Мы прощались до завтра, а вышло — навсегда.
Когда он возвращался от меня, было уже поздно. На проспекте Нуркена Абдирова он вступился за девушку и парня, к которым приставали хулиганы. И Сережу ударили ножом. Хулиганы эти, пьяные выродки, конечно же, убежали. Парень с девушкой вызвали «Скорую» и милицию.
Сережа лежал на асфальте и истекал кровью…
А я в это время спокойно спала. Как корова. Хоть бы какое-нибудь предчувствие шевельнулось во мне. Нет. Лишь на следующий день, на занятиях я узнала, что Сережу госпитализировали ночью в «хирургию» в крайне тяжелом состоянии. Операция длилась всю ночь. А я спала спокойно, мне снились какие-то безмятежные сны.
Он умер вечером на второй день после ранения так и не придя ни разу в сознание. А меня к нему, умирающему, даже не пустили — меня, почти врача. Кто-то «благоразумно» распорядился. Я была уверена, что одним своим присутствием помогу Сереже, он почувствует, что я пришла, что я рядом, он покрепче ухватится за жизнь… Я надевала свой халат, я пыталась пробиться, я была в полуобморочном состоянии; со мной, кажется, случилась истерика у дверей реанимации. Но две дюжие санитарки стояли стеной. Дядя Лео успокаивал меня, крепко обхватив руками, потом появились родители; оказывается, дядя Лео вызвал их. На родителях моих не было лица, а уж какое лицо было у меня, я сейчас и представить не могу. Мне кололи транквилизаторы, и я дня три была в полусне, полубреду… Тем временем институт прощался с Сережей. Мне потом рассказала одна из подруг: гроб стоял на постаменте в фойе, Сережа был засыпан цветами, ректор произносил речь…
Только себя я винила в этой трагедии: не задержи я тогда Сережу на эти десять минут, на дурацкий кофе, — вернулся бы он благополучно домой, ведь по проспекту Абдирова он прошел бы за десять минут до того, как хулиганы стали приставать к той парочке.
Я думала тогда: как теперь с этим жить?
Если бы не родители и дядя Лео, я сошла бы с ума или наложила на себя руки. Это были черные, черные дни… Меня убеждали, что моей вины в случившемся нет. Невозможно все знать наперед. Человек не Бог. А если ежечасно и за каждым углом видеть подонка с ножом, тогда просто невозможно будет жить. Меня и убеждали и не убеждали эти слова — в зависимости от степени подавленности.
В институт я, естественно, не ходила. Я об учебе и думать не могла. Я умерла для института в той же мере, в какой Сережа умер для меня. Показаться такой, убитой горем, в аудиториях, в коих совсем еще недавно я была так счастлива, было выше моих сил. Родители хотели увезти меня в Бийск, но я отказалась. Дядя Лео, кажется, лучше других понимал меня; он уговорил папу с мамой уехать, сказал, что мне нужно побыть одной; дядя обещал им похлопотать насчет академического отпуска, и тогда они, несколько успокоенные, уехали. А я, может быть, только через месяц стала едва-едва приходить в себя. Но все, на что я в то время была способна, — это неподвижно лежать на спине, лежать с закрытыми глазами и гнать от себя все мысли. Я не могла видеть ни института, ни подруг, ни прекрасного города Караганды, ни даже самого дядю Лео — чуткого, тактичного, понятливого. Быть может, я провела бы немного времени в обществе Рички, но даже его оптимизм не надолго оживил бы меня.
Трудно, ох, трудно восставала я из пепла!..
Я оставила институт. Не бросила, а именно оставила его. Жизнь моя как бы закончилась, и потому я не видела необходимости в медицинском или каком-либо другом образовании. Все, что меня до этих пор окружало, что было привычно мне и дорого, стало ассоциироваться в моем представлении с клеткой — тесной клеткой, из которой мне очень скоро захотелось вырваться. И в тот момент, когда этого захотелось, я поняла, что потихоньку начинаю оживать.
Была уже зима.
Декан факультета смотрел на меня недоуменно:
— Игумнова-Штерн, вы подумали, что делаете? Я понимаю, случилась трагедия. Но это не только ваша трагедия. Это трагедия на весь факультет, на весь институт. Зачем же сразу документы забирать?
Я не могла ему сказать, что задыхаюсь в клетке. Он бы не понял меня; он бы, наверное, определил меня в психдиспансер. Декан был для меня в тот момент дверцей клетки, которую я хотела открыть. Я молчала, а он нажимал на клавиши, какие привык нажимать как коммунист, как парторг:
— Вы должны бороться, Игумнова-Штерн. Нельзя ломаться под ударами судьбы. Всем нам бывает тяжело в жизни. Но кто не борется, не преодолевает трудностей любого рода, не достигает ничего. Вы понимаете, что, оставляя институт, ломаете собственно судьбу?
— И все-таки, — настаивала я, — документы мне хотелось бы забрать.
Декан бросил последний козырь:
— А вы знаете, что не имеете права так поступать? Вы — без пяти минут доктор.
— Без двух лет.
— Не важно! Сколько бы ни было! Государство вложило в вас деньги, наша республика. Вы знаете, что такое республика? В переводе с латыни — общее дело. Вы наше общее дело предаете… вы четыре года занимали чье-то место. Вы должны государству, республике, голубушка. И вообще — вы же толковая студентка, отличница!
«Как будто бы только бестолковые оставляют институт! Как будто бы у отличницы не может сложиться отчаянная жизненная ситуация!»
Видимо, решимость была крупным почерком написана у меня на лице. Щурясь подслеповато, декан наконец разглядел ее и прекратил уговоры.