— А ну-ка, ребята, марш домой, обедать.
Хуан попросил меня помочь, вдвоем мы подняли Финито и поскорее смылись под сочувственные причитания сердобольных теток.
Только мы завернули за угол, Финито, как ни в чем не бывало, встал на ноги, улыбнулся и похлопал меня по плечу.
— До чего ж ты бестолковый, — сказал он.
В этот миг я его ненавидел, хотя в глубине души меня мучила зависть: за три месяца, пока мы не виделись, он не только собирал на продажу зачитанные комиксы, но и освоил новый способ зарабатывать на жизнь — разыгрывать припадки, пуская изо рта зеленую пену, тогда как я не выучился ничему, кроме разве что игры на бильярде. На площади Норте братья уселись на скамейку и с аппетитом закусили горячей фасолью, от которой я отказался, а потом, проковыряв перочинным ножиком две дырки в банке со сгущенкой и высосав содержимое, объяснили фокус: прежде чем упасть на тротуар, Финито сунул в рот зеленую акварельную краску и щепотку соды. Оставалось только сделать соответствующую физиономию и пустить в ход актерские способности. Я чувствовал себя полным идиотом — меня одурачили двое неграмотных вшивых чарнего, я поддался на дешевый розыгрыш, и теперь они надо мной издевались, уписывая вареную фасоль со сгущенкой. Я вскочил и умчался прочь, даже не попрощавшись.
В то время я еще не знал, что в конце весны, совсем неподалеку от этого места, на улице Камелий, меня, а также капитана Блая ожидали куда менее безобидные фокусы и розыгрыши.
4
Моя мать работала поварихой в больнице Сан-Пау и обедала там же. Она уходила из дому, когда я еще спал, оставив мне готовый завтрак — как правило, вареный рис, иногда фасоль с треской или принесенные накануне лишние порции. За день она так уставала, что, придя домой, сразу ложилась спать. Мы жили в доме на улице Сардинии, возле площади Санлей, в крошечной квартирке на третьем этаже. Иногда я возвращался домой позже матери — это случалось в те дни, когда я допоздна играл на бильярде в баре «Хувентуд», — и, приоткрыв дверь ее спальни, подолгу всматривался в темноту, пытаясь расслышать хоть какой-нибудь звук — дыхание, шорох простыней, скрип кровати или кашель, желая убедиться, что она уже дома.
Незадолго до появления Нанду Форката и истории с канавой мне поручили непростое дело: присматривать за полоумным капитаном Блаем. Жена капитана донья Конча, наша соседка, договорилась с матерью, чтобы по утрам я гулял со старым психом неподалеку от дома, покуда не подыщу себе работу.
— Не спускай с него глаз, — наставляла меня мать. — Осторожнее с трамваями и машинами и следи, чтобы к нему не приставали хулиганы. Не води его дальше Травесера-де-Грасиа. И не разрешай жечь газеты!
Сеньора Конча давала капитану несколько песет на стаканчик вина, велев мне заходить только в те таверны, где его знали, не ввязываться в пьяные споры и, главное, следить, чтобы старик не разговаривал о политике с незнакомыми людьми, а не то еще сболтнет какую-нибудь глупость и нам придется вызволять его из участка…
— Хорошо, постараюсь, — послушно отвечал я им обеим, матери и сеньоре Конче, а про себя думал: кто сумеет заткнуть рот старому дуралею или заставит его идти туда, куда ему неохота?
Первые дни мне было не по себе. За три года капитан не прошел и ста метров по прямой линии и ни разу не высунул нос из дому. Он прятался в крошечном закутке, где некогда была ванная, пролезая туда через платяной шкаф без задней стенки, за которым скрывалась дверь. За последние годы он сбросил килограммов тридцать, проиграл войну, потерял двух сыновей и уважение супруги, а заодно добрую половину мозгов, которых и раньше-то было не слишком много. Первое время соседи его не узнавали, потому что он так боялся всего на свете, что выходил на улицу в диковинном костюме «пешехода, попавшего под трамвай», — как сам он объяснял в тавернах — «идущего на поправку безымянного пациента Больницы иностранных колоний на улице Камелий, который вышел пройтись и выпить глоточек вина, разумеется, спросив разрешения у медперсонала». При этом он гордо демонстрировал пьяным с утра забулдыгам, которые слушали его разинув рот, широкий плащ, полосатую пижаму, фетровые тапочки и безумную забинтованную голову — эдакое гигантское яйцо из марли и неопрятных клочьев ваты, сквозь которые торчали взъерошенные седые волосы. Прежде костюм довершали темные очки, но к тому времени, как он стал местной знаменитостью и я начал выходить с ним на прогулку, он перестал их носить. Капитан признался, что во время долгого затворничества ему казалось: стоит ему выйти на улицу, и он увидит разрушенные дома, дождь из пепла, горы мебели, домашнего скарба и гробов, мародерство, грабежи и ужасную бурю — молнии, гром, бешеный ветер, хлопающий дверями и окнами, брызги крови на стенах тесных комнатушек, проглядывающих сквозь разбитые фасады домов… Он был уверен, что город безлюден, мертв, опустошен чумой или бомбежками. Вот что он рассказал мне в первый же день, стоя в дверях рюмочной в Гинардо. Разум бедняга потерял на войне, равно как и память.
Будучи простодушным и доверчивым, я первое время терпеливо сносил все чудачества и дикие выходки полоумного старика, но проходили дни, и я научился им управлять. В обмен на мои услуги, а также жалея мою мать, которая гнула спину дни напролет, донья Конча назначила мне вознаграждение — теперь три дня в неделю я обедал у них дома. Донья Конча была болтливой добродушной толстухой с полными губами и длинными, густо накрашенными ресницами. Выглядела она намного моложе капитана. Братья Чакон прозвали ее Бетибу.[6]Они со старым психом жили на четвертом этаже, прямо над нами, но я всегда думал, что Бетибу одинока, поскольку самого капитана ни разу не видел, только слышал имя — «капитан Блай». Соседи говорили, что Бетибу — вдова. На жизнь она зарабатывала тем, что убирала квартиры в окрестных домах, плела милые кружева на коклюшках, которые охотно раскупали благочестивые послушницы монастыря Лас-Анимас и богатые дамы из нашего квартала, а также искусно штопала и шила. Моя мать ее очень любила — их связывало какое-то дальнее родство, о котором я до поры до времени не знал, и давняя дружба. Навещая бабушку с дедушкой в своей родной деревне в Нижнем Пенедесе, мать привозила домой картошку, постное масло и другую снедь и обязательно посылала меня с корзиной к сеньоре Конче. Чего только не было в этой корзине! Баклажаны, помидоры, сладкий перец, артишоки, грецкие орехи, а то и бутифарра.[7]Как-то раз я залез туда, чтобы стащить орех, и вдруг мои пальцы нащупали две сигары, завернутые в газету. Так вот оно что!
— Значит, — спросил я мать, — Бетибу потихоньку курит или угощает этой вонючей дрянью какого-нибудь любовника, сторожа или мусорщика, которые, как говорят, к ней захаживают?
Мать строго на меня посмотрела и, немного подумав, сказала:
— Содержимое корзины тебя не касается, а сеньора Конча — порядочная женщина, но, с тех пор как она потеряла капитана и двоих сыновей, она очень одинока… Надо жалеть ее и поддерживать, а сигары она курит сама, у каждого из нас свои слабости.