Мать меня обманула, и очень скоро я узнал, почему. Несколько раз я побывал у Бетибу дома, но она ни разу не пускала меня дальше прихожей, и я еще не ведал, что покойный капитан Блай и Человек-невидимка, тот странный тип, которого мы несколько раз видели в нашем квартале, — он брел по улице, окруженный стаей мальчишек, кричавших: «Сними свои бинты, Человек-невидимка, мы хотим на тебя посмотреть!» — одно и то же лицо.
Я в этом убедился, когда мать как-то раз отправила меня забрать носки, которые штопала донья Конча. На сей раз она не попросила, как обычно, подождать в прихожей, а пригласила войти. Пока она заканчивала штопку, я прошел в гостиную и сел в кресло. Посреди покрытого клеенкой стола стояла половина арбуза, из его сочной кроваво-красной мякоти торчал нож Бетибу предложила мне кусочек, я сказал, что не хочу (вторую половину того же арбуза я съел дома), как вдруг заметил громадный черный платяной шкаф, старый и очень ветхий, — эдакая темная глыба, возвышавшаяся в углу комнаты и похожая на исповедальню в приходской церкви. «Странно, что его поставили в столовой», — подумал я. По правде говоря, я привык к любой самой причудливой и нелепой обстановке — одно время у нас с матерью жили квартиранты, и мы ютились в тесной комнатушке, заставленной мебелью, — однако мне не доводилось видеть, чтобы подобное чудище красовалось в столь не подходящем для него месте. Я подумал, что шкаф, скорее всего, загораживает пятно или трещину на стене, но покуда я размышлял, дверцы со скрипом распахнулись, чьи-то костлявые почерневшие руки раздвинули съеденные молью костюмы, некогда принадлежавшие покойному, и оттуда по-кошачьи ловко вынырнул капитан Блай — без бинтов, в полосатой пижаме, коричневом плаще и с погасшей сигарой в зубах. Передо мной стоял пришелец из иного, пустынного и дикого мира, где покоились его убитые сыновья, потерянные надежды и навсегда утраченный разум.
— Черт подери! — беззлобно выругался он, словно что-то неожиданно припомнив.
5
Беднягу капитана неотступно преследовали образы и отголоски прошлого; их источник и смысл я со временем научился угадывать. Он замер возле шкафа, к чему-то тревожно прислушиваясь и напряженно вглядываясь в пустоту; должно быть, до него опять донеслось эхо выстрела, прокатившегося некогда по глади Эбро, и он увидел, как его сын Ориоль с вещевым мешком, винтовкой за спиной и полевым биноклем на шее рухнул под копыта коня…
Он смотрел куда-то сквозь меня. Бетибу сосредоточенно штопала носки, не обращая на него ни малейшего внимания. В тяжелой, намокшей от дождя шинели, наброшенной на плечи, капитан зябко ежился в тумане, стелившемся над рекой… Изнутри дверцы шкафа были обклеены молитвами и псалмами.
— Пойду-ка я на улицу, Конча, — тихо сказал капитан, словно заранее знал, что его не услышат. Он достал из шкафа марлю и грязные бинты и добавил как ни в чем не бывало: — Как ты думаешь, где его похоронили?
Донья Конча не ответила и даже не взглянула на него.
— По крайней мере, — продолжал он, — они должны были вернуть нам его бинокль. Теперь такие не выпускают.
— Веди себя нормально, дурень, побойся Бога, — перебила его Бетибу, переходя на каталонский.
— Бога бояться нечего, — ответил капитан. — Он больше в мире не хозяин.
Он посмотрел на меня так, словно только что заметил.
— А ты, мальчик, кто такой? — поинтересовался он и принялся обматывать бинтом голову, вертясь на каблуках, словно волчок, как вдруг снова перенесся туда, на берег Эбро, где однажды завязал на своем испачканном кровью лбу точно такой же длинный грязный бинт: он выпрямился, его раненая голова коснулась брезента воображаемой палатки, стоявшей у реки.
Он высунулся наружу как раз в тот миг, когда Ориоль в бессчетный раз рухнул, сраженный пулей. Кто-то за спиной капитана лежал на носилках и все время стонал, — быть может, это был его второй, семнадцатилетний сын; он тоже сражался на Эбро, заболел тифом и теперь умирал. Капитан выругался и велел ему замолчать:
— Хватит, мальчик! Потерпи!
Его бедный мальчик хотел умереть дома. Наконец он замолчал, и капитан посмотрел на него с сочувствием:
— Вот так-то лучше, — сказал он. — Умирай тихонько, как птичка. Здесь ты умрешь или дома, — какая разница, сынок; но только умирай тихонько, ладно? Не безобразничай.
— Что ты там бормочешь? — проворчала жена.
— Я не с тобой разговариваю, — ответил он. Его горячечная голова вновь задела палатку, он выбрался наружу и ринулся в самую гущу тумана. — В прошлом месяце над рекой просвистели две шальные пули, — продолжал он. — Одна угодила в Ориоля, другая — мне в голову. Эта сукина дочь засела у меня прямо в мозгу, но когда она туда влетела, я, к счастью, ни о чем важном не думал. Так что пойду пройдусь.
Бетибу кивнула. Черные блестящие кудряшки вились вокруг ее гладкого и круглого, словно фарфорового, лба. Она скривила рот в форме сердечка — алый, словно мякоть арбуза. На капитана она по-прежнему не глядела и, возможно, в самом деле не слышала, о чем он говорит, так как почти оглохла; но она знала, что он все еще здесь, в комнате, неуверенно топчется рядом с ней. Обращалась к нему Бетибу исключительно по фамилии:
— Блай, болван ты эдакий, — сказала она на своем безукоризненном каталонском, на каком уже мало кто говорил. — Совсем с ума спятил.
— Дорогая, я пошел гулять, — объявил капитан. — На обратном пути пройду мимо Лас-Анимас и укушу священника. — Он наблюдал, какой эффект произвели его слова на Бетибу, и добавил: — Раз я недобитый большевик, проклятый масон и руки у меня по локоть в крови, буду вести себя как подобает. Прав я или нет, душа моя?
Донья Конча снова ответила по-каталонски — когда-то между собой они говорили только на этом языке. Позже мать рассказала, что однажды, несколько лет назад, во время одной из таких ссор, — а ссорились капитан с женой, разумеется, исключительно по-каталонски, — у него случился удар, он вдруг умолк и рухнул на пол, а когда пришел в себя, у него начало двоиться в глазах, и отныне он изъяснялся только по-испански. Он сам не знал, почему так вышло, но, как ни старался, обратно на каталонский перейти уже не смог. С тех пор он говорил по-испански, а донья Конча, слышала она его или нет, всегда отвечала ему как прежде.
— Хватит чушь нести, — проворчала она.
— Я только предупредил тебя, что иду гулять, что в этом такого? — обиделся капитан. Теперь он говорил громче, и она его слышала. — Я такой тощий, оборванный и страшный, что меня ни одна собака не узнает. Я сущее чудовище, агент Москвы — ну и пусть, в этом костюме пешехода, попавшего под трамвай, никто меня все равно не узнает.
— Будешь ты по-человечески говорить или нет? Бездельник несчастный!
Капитан спокойно застегнул плащ.
— До свидания, киска. Я скоро вернусь.
— Куда тебя черт понес? Псих!
Я так и не узнал, удалось капитану в тот день выйти погулять или нет, потому что ушел первым. Донья Конча наконец заштопала носки, вывернула их на лицевую сторону, ловко орудуя своими маленькими проворными ручками, сложила, подала мне, и я помчался домой.