class="p1">Что-то заставляет меня развернуться.
Движение. Лицо из мешка немного меняется. Один глаз становится чуть больше, рот растягивается в полуулыбке.
Из груди уже рвется крик, но тут я понимаю, что это всего лишь расправляются складки на скомканной ткани. Пересилив себя, подхожу к вороху одежды и поддеваю ногой голову, стараясь не думать, на что она похожа.
Голова не отлетает. Она твердая, но не тяжелая. Оля набила ее чем-то и как-то сумела прикрепить к рубашке, а рубашку к штанам и перчаткам.
Теперь все это разом дернулось от удара.
Отскакиваю.
Уж слишком это похоже на настоящее движение.
Глаза привыкли к темноте. Бочки, кроличьи клетки, маленький столик, на котором сушится укроп.
И как же сильно воняет чем-то.
Одежда лежит теперь грудой. Голова подобрала остальное тело под себя. От моего удара она, конечно, сместилась, но чтобы так…
Сердце сейчас разорвется. Меня тошнит.
Оно шевелится. Оно точно шевелится. Я вдруг думаю: «Мыши. Это мыши забрались туда. Или… или…»
«Кролики».
Взгляд на миг задерживается на кроличьей лапке, потом возвращается к лицу на полу.
Оно поднимается. Сначала медленно, почти незаметно, потом резко взмывает вверх.
Он встает. В моей рубашке, в спортивных штанах Олиного отца, в старых рабочих перчатках. Руки и ноги висят пустыми тряпками, но в нем есть жизнь. Дрожь бежит по всему его телу, словно что-то внутри клубится, переползает с места на место, хочет вырваться наружу.
Еще пару секунд тупо смотрю на него, пытаюсь придумать объяснение, а потом волна паники сметает все, и я кричу так, как никогда прежде не кричал.
Переваливаясь с бока на бок, на непослушных ногах он идет ко мне.
Кисти в перчатках вяло болтаются, но сами руки тянутся, готовые схватить меня.
Смертельно обнять.
Изо всех сил бросаюсь на дверь, падаю. Снова бросаюсь. И снова, и снова. Встаю, прижимаюсь к шершавому дереву, пытаюсь вжаться в него, протиснуться на улицу сквозь щели. Больше ничего не вижу. Глаза заливают слезы.
Слышу, как шаркают его ноги.
Что-то касается шеи, холодное, отвратительно мягкое. С новой силой вжимаюсь в дверь.
Я умру.
Я уже умер. Не здесь, не на бетонном полу сарая, а где-то далеко в поле, на сырой земле, среди скошенной травы. Под ярким солнцем.
На секунду перед глазами мелькает эта картина, а потом чернота.
Черное колесо трактора. Оно заслоняет весь мир.
Открываю глаза. Я и в самом деле лежу на земле. В траве. Только нет никакого трактора и страшного черного колеса.
От прикосновений я вздрагиваю.
– Убежала! – слышу я голос. – Гадина!
Паша.
– Что с тобой? – это уже Лиза.
Начинаю рыдать. Она обнимает меня, а я плачу и плачу.
– Он ходит, – шепчу я. У меня пропал голос. Будто что-то порвалось в горле. К тому же я разучился дышать, хватаю ртом воздух, глотаю его и никак не могу надышаться.
Меня успокаивают, гладят по голове.
– Эти ее тряпки! – говорит Паша. – Она целый день с ними возится. Кукол делает и всяких там чучел. Двигает их, разговаривает. Бывает, аж жутко становится.
– Он шевелился, – голос мой звучит так, словно я говорю через тонкую трубку или замочную скважину.
Лиза выносит из сарая Человечка. То, что от него осталось.
Головы нет. Моя рубашка, спортивные штаны. Оля и в самом деле сшила их между собой. Вижу тонкие аккуратные стежки. И как это я проглядел? Когда она успела это сделать? Где-то еще должны быть нити, за которые она тянула, забравшись, видимо, на крышу.
Это был просто розыгрыш! Но легче мне не становится.
Потому что та бледная маска, что когда-то я видел на деде, то, что привиделось мне на этом чертовом мешке… Теперь я вижу ее на лице Лизы. Кто-то чужой вместо нее слабо улыбается мне, словно знает что-то грустное и необратимое.
Снова начинаю плакать.
– Ты только бабушке не рассказывай. Паша сам с ней разберется.
Лиза боится, что из-за этой истории у Паши будут проблемы. Может быть, ему запретят приходить к нам. Она накидывает мне на плечи рубашку, от которой оторвала уже штаны и перчатки. Сбрасываю ее. Она холодная и липкая, к тому же воняет чем-то.
* * *
Рубашку я больше носить не могу. Несмотря на то что бабушка ее постирала, от одного прикосновения к ней, от одного ее вида, от одного не запаха даже, а предчувствия запаха мне становится не по себе.
Бросил ее в пакет, а пакет спрятал на дно рюкзака. Но все равно чувствую ее, а ночами слышу, как что-то там шевелится и шелестит целлофаном.
Мыши, убеждаю я себя.
Но почему-то думаю о кроликах.
Паша говорит, что Олю наказали, что ее держат дома и что он отнял у нее всех кукол. Он врет. Он боится сестру и никогда бы не решился на такое.
Представляю Олю. У окна. Глаза чернющие. В этой ее шляпе с куриными перьями. Шьет.
* * *
Всю следующую неделю идет дождь. Не выхожу из дома, словно бы тоже наказан. Смотрю в окно. Иногда я сплю даже днем, и мне снятся фигуры из полотенец и тряпок в коридорах Желтого дома. У них белые лица, такие, как теперь у Лизы. Они тоскливо ходят из комнаты в комнату или смотрят в окна. Совсем как я.
Потом приезжает отец. Дожди так и не кончились. Вдалеке грохочет. Сверкают молнии. Лиза одна. Паши почему-то нет.
Сижу в комнате. Вещи уже собрал. Вдруг замечаю за окном лицо. Синеватое, вытянутое, края шляпы обвисли, перьев нет – только ярким пятном горит ветка рябины.
– Открой, – шепчет Оля.
Немного колеблюсь, но все же открываю, и дождь врывается в комнату.
– Отдай мне бинт, – говорит она. Потом, немного подождав, добавляет: – Пожалуйста.
И улыбается. Жалко так. Умоляюще.
– Бинт? – спрашиваю.
Злюсь ли я на нее? Наверное, нет.
– Я его в рубашку положила.
– Нет у меня бинта.
Пытаюсь вспомнить, где же он. В рубашке точно не было.
– Я тебе заплачу. Вот, – она кладет на подоконник ворох мокрых купюр. – Тут пятьдесят восемь рублей. Это все, что у меня есть.
Качаю головой.
– Я бы и так отдал. Но он делся куда-то. Может быть, в сарае остался?
Вода течет по ее лицу, и кажется, что она плачет.
– Отдай тогда рубашку.
Где-то в полях прокатился гром.
– Хорошо, – говорю я.
Подхожу к рюкзаку, но открыть не успеваю.
– Это еще что! – слышу голос Лизы. –