(их ли разве вина, коли мука такая!) и всю «тяжелую выпечку» разобрали. А потом ладно дело пошло. По две квашни он вымешивал, по сто девять булок за день выпекал со своей женой Марьей. И в этой новой работе нашел Хрисанф Мефодьевич утешение, радость. А тунгусу Тагаеву так сказал:
— Ты меня, друг Кирилл, потом не забудь! Тесто месить надоест — приду к тебе, и ты наставишь меня в охотничьих-то делах. Хочу все же я охотничье ремесло через тебя до конца постичь.
И тунгус отвечал:
— Ну; паря! Надо будет — найдешь меня. Людей расспросишь, и они скажут, где я. Но торопись! Видишь — старею…
Жил тогда Савушкин не в Кудрине, а в Шерстобитове, в родной деревне своей. Хлебы выпекали они с
Марьей румяные, пышные — подовые булки. В ту пору тут деревень было много — по речкам и близ озер. И везде говорили о пекарях Савушкиных с похвалой, угощали детей шерстобитовским хлебом, как будто медовыми пряниками. И ликовали, возвышались души Хрисанфа и Марьи оттого, что дарят они великую радость людям. Воистину хлеб — дар земной! Искони всяк человек на земле был сыт и пьян хлебом. Хрисанф Мефодьевич и нынче нередко говорит:
— Хлеба ни куска, так и в тереме тоска. Хлеба край, так и под елью рай!
Возможно, что и остался бы Савушкин хлебопеком, но заболела Марья, увезли ее на операцию в Парамоновну — районный центр. Это нежданное горе повергло Хрисанфа Мефодьевича в тоску. Придет на работу — в глазах темно, будто на окошки кто черные занавески накинул. И дрова в большой русской печи уж трещали невесело. Пошел Савушкин челом бить своему председателю колхозному. Понял тот мужика — отпустил в пастухи. Замена нашлась, слава богу, и общее дело не пострадало. И хотя Марья его вернулась из больницы поправившейся, но и она не вернулась больше к пекарским делам…
Шерстобитовские скот пасли в лесу, по таежным болотинам, по кулижкам, потому что лугов по Чузику, можно сказать, и нет, а какие были — выкашивались подчистую. Если вспомнить, то лучше других и старательней косил Юлик Гойко, поляк: под каждым кустом все до травинки подберет, в копна уложит. Происходил Юлик Гойко из ссыльных поляков, еще при царе сюда изгнанных. Большой трудолюб он был. А теперь уже стар, ему где-то за семьдесят. Так и остался жить один в опустевшем Шерстобитове, никуда оттуда уезжать не желает.
Тогда Савушкин рад был, что снова соприкоснулся с лесом, тайгой. А тайга человека вольно-невольно настраивает на охотничий лад, заставляет вместе с котомкой прихватывать и ружье. От медведя, к примеру, палкой не отобьешься. И птицу на пропитание без ружья не возьмешь.
А медведи шалили в те годы страшное дело как. По весне раз сломали хребты пяти нетелям. Савушкин обозлился и, дождавшись осени, наставил петель, и попалось ему тогда четыре медведя. Содрал он с них шкуры, взял мясо и сало и рассчитался как бы за причиненный урон колхозному стаду.
По весне Савушкин-пастух брал утку, по осени тоже утку да еще боровую дичь. Много в ту пору было тут этой живности, все добывали на пропитание себе, кто не ленился. Вольно, просторно жилось Хрисанфу Мефодьевичу. Это не в четырех стенах у горячей печи с утра до ночи толкаться. Совсем на душе у него посветлело: смотрит на мир и радуется. Охота! Как в омут тянула она мужика, сладким напевом его завораживала. Изредка попадался ему на пути тунгус Тагаев. Подолгу просиживали они у костра за ухой или чаем, беседовали.
— Ты, Хрисанфа, не мешкай давай, — подзадоривал Савушкина старый Кирилл. — Нынче шишка в урмане, в кедровом острове, богатая уродится, белки и всякого зверя невпроворот будет. Смекай! Кедровый остров — большой, нетронутый, есть где разбежаться.
Зимою приноровился Хрисанф Мефодьевич в тайге пушнину стрелять, капканы освоил и плашки, медвежьи берлоги ломал. А май подойдет — опять на копя да за пастушеский кнут.
Наладилась жизнь, устоялась. Марья тоже в колхозе работает и дома хозяйство ведет. И ни с какой стороны мрачных туч вроде и не должно было на них нанести. Ан большое несчастье не обошло их семью…
Отца Хрисанфа Мефодьевича крепко потрепала первая мировая война, но он без работы тоже не жил — сани ладил в артели, чинил в хомутовке сбрую. А в свободное время до страсти любил рыбачить. Как-то весной, в сороковом году, отпросился он у председателя сходить на таежное озеро, карасевое, а было то озеро далеконько, у болот, под самой деревней Тигровкой, за которой уже начинались иные земли — барабинские. Старик прихватил с собой сеть, сухарей, сала свиного и соли полпуда — рыбу присаливать. Хрисанф Мефодьевич погнал стадо. С ним и отец пошел.
В низинах, по мокрым местам, вовсю пробивалась молодая трава. Уже опушились листочками смородина и черемуха. Дни стояли игривые по-весеннему. Солнце доедало последний снег по логам и овражкам, округа звенела ручьями, будто кто-то невидимый бегал с огромною связкой ключей.
Стадо коров остановилось щипать в низине первую осочку. Тут отец с сыном простились. Хрисанф Мефодьевич посоветовал батьке не перегружать ношей свои старые плечи, если, мол, рыба здорово станет ловиться — присолить ее следует и припрятать на озере. Потом на коне mожнo съездить и привезти. Отец согласился с ним, и узенькая тропинка увела его скоро за тонкомерный, зеленостволый осинник.
Минула неделя, другая — старик с рыбалки не возвращался. Тревожился сын, тревожились люди. Ходили искать вплоть до озера и, не найдя, решили, что отец Хрисанфа Мефодьевича или утонул, или его медведь заломал. А может, искали плохо, но шибко искать было некому. Подоспела страда — сеяли хлеб, огороды пахали. Хрисанф Мефодьевич сам по себе еще колесил в свободное время, засветло огибал верст по двадцать и тоже отчаялся напасть на след пропавшего отца. Рассуждал, что он и так где-нибудь мог по дороге упасть от слабости, потому что за ним и ранения числились, и контузия, и отравление газами…
Савушкин все пастушил. Весна перешла в лето, траву по окрестностям выбили, и Хрисанф Мефодьевич надумал гнать скот подальше, в вершину речки Березовой.