какие носят муллы и знатные ишаны, — все это очень молодило его. Но приплюснутый нос на широком лице, покрытом сетью красноватых жилок, злые глаза-буравчики, которые так и сверлили человека насквозь, и большие зубы-клыки уродовали его, внушали с первого же взгляда отвращение.
Что все это значит, что это за дом и эта комната с обстановочкой, которую я никогда не видел и не думал увидеть, зачем я пришел сюда и с какой целью дядя потащил меня за собой?.. Я вошел в комнату и остановился возле дверей. А дядя торопливо направился к Ходже, поздоровался с ним и стал участливо расспрашивать его о здоровье и делах. Ходжа сделал ему знак сесть и, ткнув в меня пальцем, спросил:
— Это и есть ваш племянник?
— Да, господин, — ответил Ахрорходжа, — он самый, и вам, конечно, известно…
— Да, да, я вижу! — сказал Ходжа.
Я ничего не понял из этого разговора. Смущенный и растерянный, я готов был бежать отсюда, но дверь загораживал молодой слуга, встречавший нас, и не было никакой возможности проскочить мимо него. Неожиданно он с силой взял меня за локоть, провел через всю комнату и усадил на ковер неподалеку от Ходжи. Я удивленно взглянул на дядю. Но он смотрел только на хозяина и даже не обернулся в мою сторону. Ходжа просверлил меня своими глазами-буравчиками, потом легко, неслышно поднялся и встал надо мной.
— Не бойся, сынок, — мягко сказал он, — я тебя чуть-чуть полечу, и недуг покинет тебя. Только не шуми, иначе себе же сделаешь хуже.
— Дядюшка, — сказал я, с усилием разжимая губы, — в чем дело?
— Потерпи, поймешь, — ответил Ахрорходжа.
У Ходжи в руках неизвестно откуда появился камчин — толстая, с кистью на конце, плеть.
— Бисмиллах![14] — воскликнул он, поднимая камчин, и с силой хлестнул меня по спине. Страшная боль ошеломила меня.
— Ой! — вскрикнул я и тут только понял, что меня приняли за сумасшедшего. — Остановитесь. Дядюш… Ой!.. Я не сумасшедший! Я ничего вам не сделал! Я не сошел с ума! Ой!.. Ой!.. Ой!.. Я буду кричать, остановитесь, не бейте меня!..
Однако вопли и стоны мои не трогали ни Ходжу, ни дядю. Ходжа продолжал стегать меня, читая какие-то заклинания, а Ахрорходжа сидел неподвижно, схватившись за ворот халата, и на его лице не отражалось никаких чувств.
Я пытался вырваться, но напрасно. Сам Ходжа вместе со слугой связали меня по рукам и ногам крепкой веревкой.
Ходжа, тяжело дыша, обернулся к дяде.
— Иного выхода нет, — сказал он. — Племянник ваш болен очень тяжело. — Потом, помолчав, отдышался и добавил, что оставит меня у себя, что попробует, если будет на то милость аллаха, исцелить меня заговорами и заклинаниями.
— Все мои надежды на вас, только на вас, достопочтенный ишан, — ответил Ахрорходжа.
Я лежал у них в ногах связанный, словно овца, приносимая в жертву. Нестерпимо горело тело, но хуже всяких побоев было горькое сознание одиночества и беззащитности. Я не понимал, для чего и кому это нужно, — объявить меня сумасшедшим. Ведь Ахрорходжа без меня, как без рук! Я ему и покорный, и бесплатный слуга… Так зачем же он это делает? Даже сейчас мне не верилось, что это дело его рук, что он сам умоляет ишана излечить меня и протягивает ему за это деньги.
Ходжа, не считая, взял пачку смятых кредиток и сказал:
— Будьте покойны, ишан Ахрорходжа: не пройдет и года, как племянник ваш здоровым вернется домой.
— Я здоров, дядюшка, — сказал я, глотая слезы. — Не мучьте меня, пожалейте, я прах у ваших ног, но я же человек, я хочу жить… Не уходите, постойте, спасите меня! Дядюшка! Дядя!..
Ахрорходжа ушел, не слушая меня, даже не оглянувшись.
Ходжа пересчитал полученные деньги и приказал слуге, чтобы тот позвал своего брата.
— Сам справлюсь, — ответил слуга.
— Не будь ребенком! — резко оборвал его Ходжа. — Иди и позови брата! Этого дьявола, — кивнул он на меня, — надо отнести на руках и заковать. Один ты не справишься.
Слуга молча вышел. Ходжа снова сел на свое место и, облокотившись на подушку, спросил:
— Как тебя зовут?
— Мурад. (Во мне мелькнула надежда заслужить его милость, доказать своими ответами, что я совсем не сумасшедший). Меня зовут Мурад, я родственник Ахрорходжи.
— Племянник?
— Ахрорходжа родственник моей матери. Сейчас, кроме него, у меня никого нет.
— В детские дома не ходил?
— Я не знаю, что это такое.
— Новое правительство открыло дома, куда собирает всех сирот и бездомных детей. Разве ты не слышал?
— Нет, я боюсь таких мест, у меня же есть дядя…
— Дядя! — желчно рассмеялся Ходжа. — Побудешь здесь, сразу станешь и умнее, и храбрее. — Он отвернулся от меня и, похлопывая камчином по голенищу ичигов, задумался.
— Я не сумасшедший! — сказал я на этот раз требовательным тоном. — Развяжите меня, а то буду кричать, придут красные аскеры, большевик придет!..
— Большевик?! — Ходжа приподнялся с подушки и сел. — Ты слышал и про большевиков и красных аскеров?
— А что, если слышал? Не делайте мне зла, иначе пожалеете!
— Я?! — Ходжа отрывисто засмеялся и, испытующе оглядев меня, сказал:
— Ты сосунок! Кто попадает ко мне, целым не выбирается. Если дорога тебе жизнь, положись на судьбу! Раз хвачу камчином по дурьей твоей башке, сразу запляшешь, а после второго раза — сдохнешь, как собака, и никто о тебе не вспомнит и не спросит. Потому что здесь сумасшедший дом. С-ума-сшедший! Понял?
Мурашки пробежали у меня по телу.
— Но вы же знаете, что я не сумасшедший. За что же меня так? Чем я провинился перед вами?
— Эй, ахмак[15]! — сказал Ходжа. — Откуда тебе знать, сумасшедший ты или нет? Лучше…
Но он не договорил что «лучше», — за дверью послышались шаги. Ходжа заговорил другим, с нотками участья, тоном:
— Если есть у тебя счастье, ты поправишься, бедняжка…
В комнату вошел слуга.
— Где твой брат? — спросил у него Ходжа.
— Вот…
В дверях стоял здоровый, как медведь, мужчина.
— Отнеси этого угнетенного раба, — чуть приметно усмехнувшись, приказал ему Ходжа.
— Слушаюсь! — ответил «медведь».
Не обращая внимания на мои стоны и вопли, он легко, словно пушинку, поднял меня, прижал к могучей груди и, перед тем как выйти, спросил у Ходжи:
— Раздеть? На шею тоже одеть цепь?
— Нет, — ответил Ходжа, поднимаясь. — Пока только на ноги, а там посмотрим.
— Хорошо, — сказал «медведь» и потащил меня под навес к сумасшедшим. Я словно оцепенел, хотел кричать — пропал голос, вырываться не хватало сил, да и, как говорится, «земля была тверда, а небо высоко», —