в какие-то координаты, на которых начинается потустороннее… Не будет окна – приклеится взгляд к радуге в стакане, заметишь вдруг пылинку в воздухе, увидишь родинку на виске у сына… И все – зависнешь, перестанешь моргать, засуществуешь – умо-зрительно…
Сколько времени прошло, не запомнишь. Тебя дернут, окликнут, доча, ты чего, или как-нибудь ласково, Луташа, скажут, эй, что ты, и потом уже требовательно, дернут за рукав, насупятся, мама, мама… Сойдутся параллели, дрогнут ресницы, наваждение сгинет. Мир снова станет ощутим не только с помощью глаз…
***
– Пришла собачка Баскервилей, – слышу я спиной со скамьи, где они сидят и курят первую подростковую папироску.
Гадкие утята. Гогочут уверенно, знают, что выйдут в лебеди – молодые, узкоплечие, с плохо выбритыми щеками, с россыпью прыщей на подбородке, – но не ведают, как мало надо для веселого дня, какая огромная, разбухшая от времени весна у них впереди, а потом университет, работа, путешествия, мир.
Реза, умница, тянет меня на берег, где растет, по колено в грязюке, такой багряный, совсем косогорский краснотал, и от воды идет сладковатый арбузный запах, так что кружится голова и хочется плакать.
Мимо проплывают баржи, и я, как продавщица в Старбаксе, записываю на бумажный стаканчик их названия.
Симпатико
Азур
Мирадор
Адда
И, конечно, моя любимица, снующая туда-сюда каждый день, ржавая, маленькая, кашляющая черным дымом, – Зевс-91.
2
Постоянное пребывание Ферди в России оборвалось в конце марта. Сменился вектор, его срочно перевели в Париж, из русскоязычных районов грозил ему разве что Улан-Удэ… но компас Ферди был упрямо намагничен на Москву, и, с холодной страстью игрока, он искал и всегда находил себе дело в офисе на Бережковской набережной по меньшей мере раз в две недели.
Он прилетал в «Шереметьево» в тот ранний час, который только очень неопределенно можно назвать утром, переводил стрелки на московское время, доглатывал цветной сон под говор балагура таксиста, приезжал на Охотный ряд, щелкал ключом в зашторенном номере в «Метрополе» и звонил мне. И, благодаря этим предрассветным его приездам, я провела там два-три утра, в которых было нечто от завтрака у Тиффани: та же легкость бытия, тот же блеск серебра и перламутра, и бесшумные шаги прислуги по узорчатому ковру, и круассаны с настоящим парижским воздухом внутри, и, где-то в глубине огромного зала, – прохладный подводный ключ арфы.
– Мсье Сати де Гюштенэр? – слышал консьерж мое старательное грассирование, и люстра отражалась в крошечной серебряной эмблеме на лацкане его пиджака.
Консьерж умел вести беседы по двум телефонам сразу, и при этом одними глазами сказать мне отчетливо и почтительно: «одну минуточку, сейчас позвоню и выясню-с». И действительно, в одном из телефонов, наверное, срабатывал у него нужный проводок, и некто всевидящий сообщал ему, что мсье Сати де Гюштенэр ждет госпожу Лутарину завтракать.
Потом наступила декабрьская разлука, когда все выходцы из Европы уехали из Москвы кто куда, в основном на рождественские елки. И Ферди тоже отправился: сначала в Париж, потом на три недели в Китай, потом еще куда-то… след его потерялся, мейлы приходили регулярно, но устно он не проявлялся никак, стреноженный часовыми поясами. И однажды я была им поймана врасплох, накануне Рождества январского, православного, когда он прикатил без предупреждения, с письмом на желтоватой бумаге и атласной круглой коробочкой.
И когда я поняла, как я рада его видеть, как я всегда буду рада его видеть, предупредил он меня о приезде или нет, в каком-то обратном порядке, точно конферансье облапонился и объявил первый номер – двенадцатым, только тогда стянула мне сердце тоненькой, рыболовной леской тоска по нему.
Не было у нее власти надо мной, не было. Оставалась она за решеткой совещаний, переговоров и встреч в расчерченном на графы блокноте, с понедельника по пятницу. А тут вдруг изогнулась, рванула и нашла свое.
– Скучала по мне?
– Нет.
– Совсем?
– Совсем.
Вздох. Или, может быть, так он пил тот дешевый горький чай на морозе – дул на него и говорил вполголоса, а дети кричали свое, скользя вокруг нас на тонких полозьях, и что-то дорожное было в его манере держать картонный подстаканник, и в березах сквозила синь воробьиная – лучше весны.
Каток меж тем жил своей жизнью: пегий пес на привязи, «чай-кофе» под рябиной, усыпавшей снег красным леденцом, фигуристки на пенсии – костлявые и прелестные старушенции, и там, у выхода в заснеженную аллею, один необыкновенно тихий малыш, что с упорством гусеницы забирался на остов футбольных ворот и падал в сугроб, где его ловила мама, хохотунья в ярко-синем джемпере… И все это, как написали бы на табличке в голландском зале Музея изящных искусств, – «с высоты птичьего полета, но полное любви к бытовым деталям».
– А сейчас скучаю по тебе. Дико. Даже сейчас. И не знаю, что будет, когда ты уедешь.
– А если я заберу тебя с тобой?
– Ты меня пока еще не просил об этом. И я еще не ответила.
– Я пока прошу только об одном. Возьми кольцо, пожалуйста.
***
В общем, мы не были женаты, я просто носила на левом безымянном пальце этот магический кристалл, этот знак тоски по чужому, который по-французски все еще называют чопорно и невинно: «для помолвленных». Я сняла для нас квартиру на Масловке, но Ферди, я думаю, за все время жениховства провел там не больше трех недель – Даша, и та знала ее лучше.
В общем, мы не были женаты, когда.
***
Волна вздымалась за волной, выставка «Знаменитые маринисты Европы» шла в Пушкинском уже неделю − копошились медузы на писаном маслом берегу, и Ферди повторял, как же это интересно, как замечательно, и меня вдруг затошнило в самый кульминационный момент, когда он полуобнял меня и подвел к триумфальному «Девятому валу», в зеленоватых разводах, с неуместно-радостным мазком радуги на краю.
Я хотела сказать ему, что мне очень неловко, но мне надо срочно, дайте пройти, скорее… – и не смогла. Не хватило воздуха.
Мы выползли на скамеечку, под бледные статуи, подышать: я – вследствие начального токсикоза, Ферди – в полном недоумении, что случилось, и оттого, в отличие от обыкновенных людей, еще молчаливее, чем обычно.
Наконец он тронул мое запястье и спросил, что со мной.
Розарий провел между жизнью и смертью несколько коматозных дней, и теперь с блаженством Лазаря отходил от зимнего наркоза, весь в ледяных бинтах. Около каждого шипа на зеленой коре видна была ярко-красная шершавая бусина, из которой, дай только срок, вылупится жадный побег новой весенней розы.
Вот именно