мастер разделывать селедку. Он снял пиджак — «Надеюся, дамы простят меня!» — закатал рукава сорочки и вооружился ножом. Он не резал селедку на вульгарные ломтики, а рассекал надвое и заливал соусом, похожим на крем.
Анна Ивановна резала пирог, который сверкал, как лакированный, и под ножом дышал утробным вулканическим жаром.
Постепенно класс заполнялся целым сонмом аппетитных ароматов, которые без труда вытеснили привычные запахи мела, мастики, пота. И голоса, зазвучавшие в этих стенах, тоже были непривычными, из ряда вон выходящими. Вместо осмысленного толкования, в каких случаях следует писать «чик», а в каких — «чек», Зиночкин звонкий голосок с тревогой сообщал:
— У нас не хватает двух рюмок.
— Готов пить из вашей туфельки, — галантно предлагал химик.
— У меня тридцать восьмой номер, — сокрушалась Зиночка.
И тут за ее спиной безмолвно вырастала атлетическая фигура учителя физкультуры, и под его тяжелым взглядом химик отступал.
Люди, привыкшие видеть друг друга в строгой школьной обстановке, испытывали освежающее удивление от неожиданной перемены. Словно все увидели паровоз, который свернул с рельсов и покатил по проселку, а потом переехал вброд речку, и с его колес стекает вода и свисает зеленая пряжа тины.
Скоро ли начнется вечеринка? Да она уже началась с того момента, как люди напрочь выкинули из головы слова: успеваемость, экзамены, педсовет…
Веселье началось не сразу. Оно входило в свои права, разгоралось медленно. Сперва появилась какая-то непринужденность, легкость, общее прекрасное расположение духа. Привыкшие говорить тихо — заговорили громко, сдержанные — зажестикулировали руками, серьезные — засмеялись. И постепенно классная комната заполнилась гулом голосов и взрывами смеха. Пропало разделение между говорящими и слушающими — говорили все сразу. Каждый подбрасывал ветку в поющий костер веселья. Какие-то неведомые лучи высветили в немолодых людях мальчишек и девчонок, которые, оказывается, не затерялись в пути, а прошли с ними через всю жизнь.
В седой красивой Анне Ивановне ожила голубоглазая Аннушка Еремина, за которой вечно тянулся хвост мальчишек, а она хоть и делала вид, что не замечает этого хвоста, но в глубине души гордилась. Прокофий Андреевич превратился в этакого упрямого малого, из тех, что если упрутся, то будут молчать, а на спор могут полезть в прорубь. Нина Ильинична вдруг залилась дробным, раскатистым смехом, и все почувствовали в ней бывшую веселую хохотушку — стоит соседу по парте показать палец — и она смеется. Что же касается «химика», то из него буквально вырвался маленький дичок — цыганенок. А Фокина в детстве сидела поджав губы и ябедничала, а дома из буфета таскала конфеты. Она и теперь улыбается сдержанно, как будто скупа, а за улыбку следует платить.
Зиночка и ее атлетический телохранитель так недалеко отъехали от станции «Детство», что в них труднее разгадать взрослых, чем ребят.
Впервые за долгое время собрались одни учителя и на одну ночь стали полновластными хозяевами школы. Ах, какая великолепная легкость охватила их, как они раскраснелись, как помолодели, забыв о заботах и хворях.
Нина Ильинична, смущаясь как первоклассница, пела романс «Я встретил вас». Анна Ивановна кружилась в вальсе. Прокоп танцевал мазурку. А могучий телохранитель Зиночки не пел и не танцевал, хотя в компании был самым молодым.
Устав от танцев, снова возвращались к столу. Беседовали.
— Иногда учитель как осядет в одной школе, так на всю жизнь, — задумчиво говорил Прокоп. — Но случается, он долго не может найти нужного его сердцу пристанища, странствует по городам и весям, как провинциальный актер. Чего он ищет? Денег? Славы? Ни того, ни другого на учительском поприще не найдешь… Бродячий человек ищет либо себя, либо хочет уйти от самого себя подальше. Вот вы, Фокина, много странствовали?
Прокоп повернулся к Фокиной и замер в полупоклоне.
— Я не странствовала. Я только один раз… — ответила, запинаясь, Фокина, и ее лоб от смущения стал пунцовым в крапинку.
— Я знаю причину, — таинственно сказал Прокоп.
— Не знаете, — отрезала Фокина.
— Хотите отгадаю? — Прокоп лукаво подмигнул товарищам и уставился на Фокину, как бы изображая медиума. — Несчастная любовь!
Сам не ожидая того, он попал в цель. Фокина заволновалась, хотела возразить, но запнулась и глухо пробормотала:
— Я вам такого не говорила.
— Верно! — согласился Прокоп. — Не говорила. Но ведь я не соврал. Скажите, Фокина, не соврал?
Фокина стала проворно есть винегрет. Но когда подняла глаза, то увидела, что все смотрят на нее выжидательно. И поняла: от этой компании так просто не отделаешься. Надо было платить дань. И она стала рассказывать:
— Он был пожарным добровольной пожарной охраны. Но любил он другую. Я хотела уехать. Только у меня на руках была мать-старуха. Куда с ней двинешься?.. Потом у меня в классе сын этого пожарного учился. Очень был похож на отца. Когда мать моя померла, я все-таки уехала.
Она замолчала и испуганно огляделась: боясь, что кто-нибудь засмеется. Но никто не засмеялся. Только Зиночка спросила:
— Он был красивым, ваш пожарный?
Фокина недовольно посмотрела на молодую учительницу и сказала:
— Он был высоким… Я вообще люблю высоких.
Больше она не сказала ни слова. И некоторое время испытывала муки раскаяния за свою неожиданную откровенность. Но постепенно раскаяние сменилось облегчением.
Чувство к пожарному, неразделенное и заглохшее, жило в ней каким-то зябким, сиротливым комочком. Здесь, среди товарищей, оно впервые оттаяло, и никто не оскорбил его, не обидел.
Признание Фокиной проложило теплую дорожку к сердцам гостей вечеринки. И каждый почувствовал потребность поделиться своими тревогами и горестями. И эти рассказы были такими же неожиданными, как признание Фокиной.
Дошла очередь и до Прокопа.
— Разные разности происходят на свете, — сказал он и посмотрел на товарищей. — Знаете ли вы, например, как умирают лайки?.. Когда старая лайка почувствует, что силы ей изменили и она не может наравне с остальными собаками бежать в упряжке, она идет умирать на лед… Не просит милосердия. Не вымаливает горсть сухой юшки. Она идет умирать мужественно и гордо. И не гудят корабли. И люди не провожают ее, сняв с головы шапки. А ведь лайки возили людей и, когда было невозможно везти, окружали человека кольцом и делились с ним своим собачьим теплом. Они были настоящими друзьями. Незаменимыми. Важными, как жизнь и смерть.
В классной комнате установилась глубокая тишина. И хотя никто не понимал, почему старый Прокоп заговорил о лайках, все слушали с напряженным вниманием. А он сидел, подперев подбородок двумя кулаками, и рассказывал:
— Весной, когда стает снег, на прибрежной кромке льда взгляду человека откроются замерзшие тушки собак. Их никто не хоронит. Только спустя время льды тронутся и поплывут, как лафеты,