— Не знаю, — пожал я плечами, потому что в самом деле не знал, что мне делать: выпить в моем доме было нечего, если, конечно, не пихнула в холодильник какую-нибудь бутылку Анжела.
— Давай я уложу тебя спать.
«Уложи», — ответила она не столько глазами или губами, сколько всей пластикой своего хрупкого тельца: приподняв грудь глубоким вздохом, она поднялась и, чуть качнувшись вперед, замерла, уронив голову, и я наконец начал нащупывать видовое начало ее растительной природы — этим изгибом своего телесного стебелька она поразительно напомнила какой-то сорный, на хрупкой ножке, совершенно невзрачный цветок, названия которого я не знал.
— Я буду звать тебя василек, ладно?
Она кивнула и, подняв лицо, улыбнулась, ее глаза приобрели оттенок моря после ночного дождя— без намека на приторно рекламную пасторальную лазурь, зато с той прохладно голубоватой мутью, что парит не на поверхности, а вот именно что над благородной воронью пистолетного ствола, и этот тон, разрастаясь из глаз, наполнял исподним, изнаночным светом ткани еще по-детски овального лица в оправе льняных, слегка вздыбленных волос, уложенных несколькими откатывающими от лица волнами, походившими на изогнутые лепестки. И я подумал о том, что заскочившее мне невзначай на язык имя вполне отвечает ее природе: в моем доме будто бы в самом деле пророс крохотный василек, которому должно было быть уютно и спокойно в тени моего заскорузлого, дупляным провалом ноющего в районе левого плеча, ствола. Впечатление было такое, будто ее тонкий, напоминающий бороду Хо Ши Мина корень, нежно щекочет своими белесыми нитями какую-то мою поверхностную коренную жилу, и эта бесхитростная ласка отливается сладкой ломотой во всем теле. И лишь на короткое мгновение придя в себя, догадался, что это ласково стелются по гладко выбритой голове ее шелковистые волосы.
— Ложись, — сказал я.
«Хорошо», — отозвалась она глазами.
— Нет, — дернул я головой. — Надо раздеться. Давай я тебя раздену, ладно?
«Давай», — безропотно откликнулась она, опять-таки пластически, чуть приподняв переломленные в локтевых суставах руки и давая возможность приподнять ее муарово дымную сорочку. Сорочка со слабым шелестом вытекла из моей беспамятной руки, осела сгустком голубоватого дымка на полу, и скоро ей вдогонку устремилась короткая джинсовая юбочка, а вслед за ними туда же легли мои ковбойские доспехи, застыв мягкой грудой, и гордый золототканый орел со спины куртки все косил своим окровавленным рубиновым глазом на мужчину и девочку, которые стояли у кровати, обнявшись, а потом начали медленно клониться, оседая на прикрытую тощим одеялом кровать.
— Черт, как раз вот этого мне и не хватало.
Она приподнялась на локте, заглянула мне в лицо, и ее говорящие глаза ожили.
«Чего?» — спросила она.
— Это трудно объяснить.
«Попробуй. Может, я пойму», — сказала ее рука, легшая мне, на висок и, пальцем очертив контур ушной раковины, успокоившаяся на скуле.
— Вот этой немоты.
«Я понимаю», — заметила она после долгой паузы губами, прикоснувшимися к левому плечу и надолго застывшими на вспухшем мягкой розовой лавой рубце пониже ключицы, эти губы слабо шевелились, словно высасывая из затянувшейся раны гадючьи яды, и впервые за многие дни, прошедшие с момента выписки из госпиталя, я вдруг почувствовал, что мертвые ткани плеча начинают оживать и наполняться живой кровью.
«А зачем тебе немота?» — спросила она тускло мерцающими надо мной глазами.
— Затем, что это привычный способ существования всего живого. Травы, дерева, цветка, ветра, дождя, реки, — ответил я, обнимая ее за хрупкое плечико и привлекая к себе. — И еще…
Она вдруг напряглась, выскользнула из-под моей руки, нависла надо мной и, с красноречивой тщательностью артикулируя, немо спросила:
«Женщина?»
— Да нет, — сказал я. — Просто голубка. Очень красивая, очень породистая и очень домашняя. Ее нельзя было выпускать из-под руки, я это твердо знал, но все же отпустил. Я тебя хочу попросить об одной мелочи… Никогда не проводи вот так пальцем по моему уху, прежде чем заснуть, ладно? Потому что голубка, прежде чем пожелать мне доброй ночи, вот так же проверяла форму моей ушной раковины, а потом засыпала на моем плече, уютно погрузив свой теплый клюв мне под мышку. — Я долго молчал, потом тихо произнес: — И мне нужно вытравить это из моей памяти.
«Хорошо», — согласилась она, устраивая мягкий бутон своей головки на моей груди, и спустя минуту сладко засопела, а я так и не сомкнул глаз — не потому, что не хотелось спать, а просто наслаждался пространством блаженной немоты, к которой надо было привыкнуть, и задремал ненадолго лишь под утро, а когда открыл глаза, увидел ее сидящей на стуле у окна. Подперев подбородок ладонью, она слабо улыбалась, едва заметно шевеля губами, словно к кому-то обращалась. Я проследил ее взгляд и увидел нахохлившуюся голубку — обычную городскую, сизокрылую, породы плебейски невзрачной. Она сидела на краю карниза, вжавшись в угол, нахохлившись и втянув голову в растрепанное оперение своего маленького тела, похоже, была больна и глядела своими пуговичными глазками куда-то сквозь меня.
— Ну, иди сюда, — сказал я, открывая окно, а она и не думала бежать от моей руки, порхнувшей над карнизом, и с сонной меланхоличностью откликнулась на ласковое прикосновение моих пальцев, погладивших ее по маленькой гладкой головке, не отпрянула и не сделала попытки с пыльного карниза вспорхнуть — вот разве что уютно спрятала клюв под крыло и замерла, всем своим видом будто бы говоря: ну что ж, бери меня, если хочешь.
Я достал ее с карниза — казавшееся удивительно хрупким, невесомым под мягким слоем оперения тельце больной птицы медленно согревало мои сошедшиеся в форму полушара ладони, и вот именно оттуда, из поддерживающих мягкий пушистый комочек рук возникло ощущение, отлившееся тяжкой ломотой в груди: я вспомнил другую Голубку — породистую и удивительно красивую, с которой мы когда-то давно стояли на смотровой площадке Воробьевых гор, и подумал, что не был там с того самого дня…
С того самого, когда мы — рука в руке, сплетя пальцы, — глядели на расстилающийся под нами город и никаких планов на будущее не строили, довольствуясь безмолвным согласием в том, что будем просто жить, бесхитростно, но мудро, туго сплетясь корнями, предположим, как вон тот старый тополь с раздваивающимся на два русла стволом: с весенним теплом из его ветвей прыснет молодая листва, поздней осенью тополь ее сбросит — и все будет хорошо, лишь бы не было войны да лишь бы не пилили пилами наши набрякшие от пуха ветви, а остальное приложится.
Девочка не мигая следила за мной, я ласково погладил ее по голове.
— Мне надо кое-куда съездить. Хотя, возможно, это глупо.
«Почему?» — спросила она губами.
— Кто-то верно сказал на этот счет: по несчастью или к счастью, истина проста — никогда не возвращайся в прежние места.
2
На смотровой площадке без перемен, она все так же парит над текущим в желтоватой дымке городом, вот только белая голубка не срывается с чьих-то дрожащих от предпраздничного волнения рук, и не описывает, свалившись на правое крыло, длинный полукруг в жарком, кажущемся из-за духоты студенистым воздухе — где ее гнездо теперь? За чьей теплой пазухой она греется, сунув головку под крыло?