С минуту Майк тупо перекатывал плывущий взгляд с «харлея» на меня и обратно, потом тряхнул косматой башкой:
— Скажи мне, что ты пошутил.
— Нет. — Я бросил ему ключи, он поймал их налету, подержал на своей огромной лапе, словно взвешивая, потом в глубинах буйной растительности на его лице созрела мягкая улыбка.
— Ты сукин сын, Паша. Если б ты только знал, какой ты сукин сын.
— Ну, это нетрудно проверить, — усмехнулся я и тихо добавил: — Эй, сержант, подымайся, за тобой должок.
Он секунду раздумывал, потом встал напротив меня, опустив руки по швам, а я вложил в удар все свои представления о добре и зле — в том виде, в каком они осели в тканях моего тела в тот день, когда я вот так же стоял перед ним, вытянувшись по стойке «смирно», там, в нашем армейском туалете, — и, видимо, достал Майка, во всяком случае он, поймав мой кулак, тюкнувший его точно в солнечное сплетение, вздрогнул, утробно и низко, словно вечевой колокол, загудел, пошатнулся и рухнул навзничь, как колонна, а общество, некоторое время пребывавшее в состоянии шока, медленно зашевелилось, поднялось на ноги и меланхолично двинулось на меня, молчаливо разминая кулаки, однако Майк тем временем уже очухался, встал на колено и примирительно поднял свою огромную лапу:
— Все в порядке, мужики, все путём.
Я подал ему руку, помогая встать. Он тихо рассмеялся и пихнул меня в плечо:
— Все путем, квиты… А ты в хорошей форме. Рука у тебя ничего так, как дубина.
«Вот именно, — усмехнулся я про себя. — И не только рука».
— Так ведь тренируюсь каждый день. Гребу и гребу. Оттого и рука тяжелая… Слушай, а может, прокатимся? Проветримся. Ты заодно и объездишь своего мустанга.
— А что, это мысль. — Майк оседлал мотоцикл, кивнул Васильку, которая все это время смирно сидела на краешке тарного ящика у входа в ангар, с опаской поглядывая на то, как стремительно и опасно развивались в логове события. — Садись, детка. Как тебя звать, Дюймовочка?
— Она немая, Майк, — сказал я. — И ничего не слышит.
— Что, ничего не говорит? — тихо спросил Майк.
Я покачал головой.
— Черт, как я тебе завидую. Ну ладно. Куда едем-то?
— Я покажу.
Они высадили нас на смотровой площадке и унеслись. Грохот двигателей еще некоторое время клубился в глубинах тенистой аллеи, потом стих. Я обнял ее, подвел к краю берега, откуда открывался просторный вид на город, который в голубоватой дымке тек слева направо, как река. И так мы стояли обнявшись на высоком берегу смотровой площадки — глядели на мутную воду и никаких планов на будущее не строили, довольствуясь безмолвным согласием в том, что будем просто жить, бесхитростно, но мудро, туго сплетясь корнями, предположим, как вон тот старый тополь с раздваивающимся на два русла стволом: с весенним теплом из его ветвей прыснет молодая листва, поздней осенью тополь ее сбросит — и все будет хорошо, лишь бы не пилили ржавыми пилами наши набрякшие от пуха ветви, да лишь бы не травили почву едкими ядами, да лишь бы не загораживали заводскими дымами солнце, да лишь бы не было войны.