Выстрел по лесу раздалсяХлопец пана не дождался:Прямо в лоб ему попал.
думается, имеет отношение к неожиданной смерти «Воеводы» – Александра I в Таганроге.
Таким образом эти два, столь различные произведения, также семантически отождествляются, еще раз подтверждая особенности образного мышления «поэта действительности».
МИФОЛОГЕМА МАТЕРИ,
или
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Согласно А. Лосеву «Миф – способ существования мысли, которая не-посредственно вплетена в бытие, в поступки человека». Иными словами, – мифологема, как и миф, основана на безусловной вере в ее образы, то есть религиозна. И если «мифическая эпоха – это эпоха первопредметов и первообразов (первое копье, первые поступки)», – то сюда же следует отнести и первую любовь, которая была «более по сердцу» Пушкину, «чем библия», что он и провозгласил в известном письме к лицеисту Кюхельбекеру в 1824 г. Этот мотив мы впервые встречаем в элегии, посвященной лицейским годам – «Дубравы, где в тиши свободы Встречал я счастьем каждый день». «О блаженство первой любви!» – ставит эпиграфом Пушкин стих из Виланда и заканчивает элегию той же формулой: «Тоски мучительную сладость и сердца первую любовь». Мотив развит в элегиях 1822–1823 гг.: «Вы нас уверили, поэты» и «Надеждой сладостной младенчески дыша», где, размышляя о смерти и бессмертии, Пушкин уносит с собой в «миры иные» две земные благости: мысль и первую любовь: «Как ничего? ни мысль, ни первая любовь?..» – и, соединяя воедино бессмертие души и память сердца, утверждает бессмертие первой любви, «Во мне бессмертна память милой. Что без нее душа моя!» (строки философа-Пушкина до сих пор не комментированы).
Но первая любовь – это, прежде всего, любовь младенца к матери. Как известно, Надежда Осиповна не любила старшего сына. Эта младенческая душевная травма явилась причиной интуитивного влечения поэта к женщине высшего порядка, к женщине-Матери и нелюбимому ребенку: «Так нелюбимое дитя к себе меня влечет», – признается он в «Осени» (отмеченной секирой!).
Таким «первообразом», «архетипом» по К. Юнгу, и является мифологема «Матери, ведущая к выявлению высшего женского существа, воплощающего преодоление власти Времени» – то есть бессмертие.
Этим высшим существом, «Светом небес», озарившим лицейскую келью отрока Пушкина, стала Заступница «всех сирых» – императрица Елизавета Алексеевна, подарившая своему поэту «безвестной лиры первый звон», Муза Пушкина, впустившая «Рыцаря бедного» в «царство вечно» – то есть Бессмертие. Отсюда та закономерность, то единство множественности «ликов» главных женских персонажей поэтических и прозаических произведений русского Данте. «Миф», – напоминает Лосев, – «неразрывно связан с личностным бытием. Миф – не что иное, как реальное осуществление бытийственной полноты той или иной судьбы». Без имени Елизаветы Алексеевны, без ее трагической судьбы мир Пушкина превращается в глухую бездну и хаос, в которой никто ничего не может понять, и именно отсюда автобиографическая боль и горечь известных стихов «Езерского»:
Исполнен мыслями златыми
Непонимаемый никемПеред распутьями земнымиПроходишь ты уныл и нем… —
и здесь Пушкин рисует секиру — знак трагической судьбы Е. А.
Что же касается «нелюбимого» ребенка, то этот автобиографический мотив вошел в детство Татьяны: «Она ласкаться не умела К отцу, ни к матери своей». Доказательством тому – автопортрет поэта возле приведенных стихов, представляющих копию «арапских» черт известной миниатюры Пушкина – младенца. (Рисунок воспринят исследователями как «не относящийся к содержанию профиль дегенеративной девицы».)(!).
Эта непроходящая душевная травма явилась причиной известной любви поэта к своей тезке – четырехлетней Александрине Воронцовой, нелюбимому ребенку, болезненной девочке (умершей в 1831 г.).
Привязавшись к Александрине, Пушкин дарит ей перед отъездом из Одессы свою трость и обещанные стихи: «Дитя, моей любви Я не скажу тебе причины».
Письмо А. Раевского из Белой церкви от 21 августа подтверждает этот факт: «Она (Александрина. – К. В.) часто думает о Вас и о тросточке с собачьей головкой, которую Вы подарили ей. Я все время поджидаю маленького портрета с двумя первыми стихами, которые Вы для нее написали» (13, с. 105).
Письмо Раевского графически подтверждено Пушкиным: во второй главе романа между профилей Воронцовых Пушкин рисует фигурку девочки в длинном платье и с тросточкой с «собачьей головкой».
Как известно, Цявловская, «не обнаружив» стихов к Александрине, переставляет запятую – обращение: «Дитя, моей любви Я не скажу тебе причины», – на утверждение отцовства: «Дитя моей любви», – тем самым произвольно относит стихи к еще не родившейся Софье Воронцовой (род. 1825 г.), нарушив смысловую связь не только двух первых стихов, о которых говорит А. Раевский, но и всю структуру стихотворения в целом. В 1824 году Пушкину не надо было «воображать» черты не родившегося младенца – он их видел воочию:
Да будут ясны дни твоиКак ныне взор твой милый ясен… —
пишет Пушкин.
Таковы «исследования» пушкинистов, кочующие по всем изданиям.
Предлагаю воспоминания дочери Ф. П. Толстого о последних днях жизни и смерти Елизаветы Алексеевны.
«…А время все шло да шло. Наконец стукнул и 1826 год. А за ним незаметно надвинулась и весна и принесла бедному отцу новое тяжкое горе… Вдруг долетели до него слухи, что обожаемая им императрица Елисавета Алексеевна опасно захворала в Белеве. Об этом времени я опять могу рассказать со слов Юлии Даниловны Тисен, которая ни на минуту не расставалась с государыней до самой ее смерти.
Но прежде всего надо сказать, что сейчас же после смерти Александра Павловича Елисавета Алексеевна из Таганрога написала вдовствующей императрице Марии Феодоровне то письмо, которое, переписанное в стольких экземплярах, переходило из рук в руки по всей России… И я когда-то читала это скорбное письмо и помню, что оно начиналось так: «Notre Ange est au cielje suis seule au monde, ne moubliez pas ma mere!»[34] И, как оказалось после, императрица-мать никогда не забывала своей несчастной невестки… Узнав о болезни ее, проездом чрез Москву, еще задолго до смерти Елисаветы Алексеевны, Мария Феодоровна заказала самой модной в то время в Москве француженке-модистке нарядное белое платье, в котором после должны были положить в гроб Елисавету Алексеевну. Говорят, француженка сделала не платье, а «сhef-doeuvre»[35] и по нескромности своей не утерпела, чтобы не показать его своим заказчицам. Слух об этом пролетел по Москве, и все барыни стали ездить смотреть на это великолепное, «страшное по назначению своему» платье. Мать моего будущего мужа Мария Ивановна Каменская, жившая тогда в Москве, не поверила этим слухам. Ей, как простой смертной, показалось невозможным, чтобы на живого человека было уже сшито гробовое платье, и она не поехала его смотреть. Но старушка-генеральша Ковалевская, у которой в доме ребенком воспитывалась Мария Ивановна Каменская, заехала за нею и насильно свезла ее посмотреть на ужасное белое глазетовое платье, от которого приходили в такой неистовый восторг московские барыни…