быть все эти дамы, но, глядя на нее, понимают, что такими им никогда не стать.
– О, конечно – никогда!
От этого разговора осталось отчетливое ощущение, с течением времени лишь углублявшееся и усугублявшееся: ощущение, что в жизни мистера Вервера, – в определенной ее области, обычно именуемой «роскошью человеческого общения», – вновь появился тот предмет обстановки, который классификаторы относят к разряду «настоящее», и появился как раз в тот момент, когда он нашел в себе силы в таком именно духе воспринимать замужество своей дочери. Элемент реальности, к тому же освещенный дополнительным светом прожекторов, таил в себе то же очарование, которое сильнее всего привлекало мистера Вервера в самых удачных «находках», а главное – как ничто другое занимал этого обаятельного джентльмена и поддерживал в нем вкус к жизни. Пожалуй, будь у нас время задуматься над этим, подобный подход мог бы показаться довольно странным: считать равноценными столь несхожие предметы движимого имущества, как, скажем, старые персидские ковры и новые знакомые; особенно если учесть, что и сам симпатичнейший мистер Вервер отчасти сознавал, что в качестве дегустатора жизни устроен удивительно экономно. Все, что намеревался пригубить, он помещал в один и тот же маленький стаканчик, словно всегда и везде носил с собою в качестве орудия своего ремесла крошечную емкость граненого стекла, украшенную тонкой резьбой, выполненной по давно забытой технологии, и упакованную в старинный сафьяновый футляр с золотым тиснением, изображающим герб ныне свергнутой династии. Такой способ восприятия он в свое время применил к Америго и к некоему Бернардино Луини, с которым тогда же познакомился, – и ту же методику применял теперь к Шарлотте Стэнт, равно как и к необыкновенному комплекту восточной керамики, о котором он совсем недавно прослышал, с которым была связана какая-то увлекательная легенда и о котором, к большому удовольствию мистера Вервера, можно было получить дальнейшие сведения от некоего мистера Гутерман-Зойса из Брайтона. Эстетический принцип был заложен в самой глубине души мистера Вервера, где и горел холодным неподвижным пламенем, питаясь почти исключительно материями, непосредственно с ним связанными: идеей пластической красоты (с последующим приобретением в собственность), зримого совершенства предмета в ряду подобных ему предметов; словом, хотя «всепожирающая стихия огня» в целом имеет тенденцию распространяться вширь, в случае мистера Вервера вся прочая духовная обстановка, расставленная скупо и скромно, но неосознанно-тщательно ухоженная, избежала возгорания, так часто случающегося при небрежном обращении с огнем на языческих алтарях. Иначе говоря, Адам Вервер вызубрил до последней строчки урок, какой преподают наши органы чувств, не вызывая при этом ни малейшего возмущения в своем налаженном хозяйстве. В этом плане он напоминал тех любимцев Фортуны, холостяков или просто джентльменов в поисках удовольствий, что ухитряются так ловко проводить к себе в дом компрометирующих особ, что даже самая строгая домоправительница, занятая своими делами в нижнем этаже, не находит повода подать заявление об уходе.
Впрочем, наше сравнение несколько вольно, что едва ли оправдывается обстоятельствами, хотя, пожалуй, мы его все-таки сохраним ради его грубо-негативного значения. В скором времени и по причинам сугубо внутреннего характера случилось так, что не минули еще первые десять дней ноября, как мистер Вервер остался в поместье практически наедине со своей юной приятельницей. Америго и Мегги довольно неожиданно попросили отпустить их на месяц за границу, поелику самому мистеру Верверу, слава богу, уже ничто не угрожало, притом же и было кому его развлекать. В душе у князя шевельнулся весьма естественный порыв; его устоявшаяся жизнь была восхитительно скучна, а стало быть, в общем и целом вполне его устраивала, но внезапно молодого человека потянуло в родные края, и Мегги с бесконечным восхищением пересказывала отцу, как красиво он описывал ей это чувство. Он сравнил его с «серенадой» – тихой музыкой, что раздается, тревожа ночной покой, за окнами спящего дома. Робко и жалобно звучит она, и все же, слыша ее, невозможно сомкнуть глаза, и вот, подойдя на цыпочках, выглядываешь – и видишь внизу неясный силуэт с мандолиной в руках, окутанный сумрачным одеянием; фигура поднимает к окну молящие глаза, и ты узнаешь проникновенный голос навеки возлюбленной Италии. К этому зову нельзя не прислушаться рано или поздно. Печальный призрак неотступно преследует тебя смутной и скорбной тенью, словно дух человека, которому ты причинил зло, и взывает об утешении. Утешить же его, очевидно, можно было только одним способом, поскольку все эти вычурные речи, по сути, сводились к одному простому факту: нашему превосходному римлянину пришла фантазия снова повидать Рим. Так мы поедем ненадолго, правда? И Мегги принялась пылко уговаривать отца, причем приводила коварный аргумент, изрядно его позабавивший, о котором мистер Вервер, посмеиваясь, рассказал Шарлотте Стэнт, успев привыкнуть общаться с нею по самым разным поводам. Аргумент же был такой: если подумать, Америго никогда раньше ни о чем ее не просил.
– Само собой, она не считает того раза, когда он попросил ее выйти за него замуж, – прибавил мистер Вервер с добродушной насмешкой, но тут же оказалось, что Шарлотта не меньше его самого растрогана простотою Мегги и полностью разделяет его отношение к делу. Пусть бы даже князь каждый божий день о чем-нибудь просил жену, это же не причина отказывать дорогому бедняжке в поездке на родину, раз уж его охватила столь восхитительная ностальгия.
А посему мистер Вервер без всяких экивоков дал следующий совет: пусть благоразумная – слишком даже благоразумная! – парочка прихватит заодно три-четыре недельки в Париже; ибо Париж неизменно приходил на ум мистеру Верверу как идеальное решение любых проблем. Если они это сделают, на пути туда или обратно, как захочется, Шарлотта с мистером Вервером смогут ненадолго присоединиться к ним – хотя, разумеется, совсем не потому, чтобы они заскучали, оставшись вдвоем, прибавил он с большим чувством. Сказать по правде, какое-то время судьба всей идеи висела на волоске под натиском разрушительного анализа со стороны Мегги, оказавшейся перед выбором: стать ли ей противоестественной дочерью или противоестественной матерью. Выбрав первый вариант, она пожелала узнать, что будет с Принчипино, если с ним не останется никого, кроме слуг. Вопрос прозвучал устрашающе, но вскоре, как часто случалось с ее вопросами, сник и увял еще быстрее, чем появился: на время отъезда молодой четы следовало доверить царственную колыбельку неусыпным заботам миссис Нобль и доктора Брэди. Если бы Мегги не верила так истово в безмерные добродетели няньки, чья опытность сама по себе могла заменить младенцу самую пышную подушку, а внимание и забота простирались над ним, словно полог, с которого свисают щедрыми складками многочисленные воспоминания долгих лет работы, – если бы Мегги