Последней бланкой оказывается Коса: верный вестник грядущей беды.
Её удел — злосчастья. Вызовы и удары, жестокость, зубная боль и глаза непреклонные — обязательно светлые.
Несчастный случай, увечье, авария, ссора, спор до драки — всё это Коса и лихо рядом с нею. Если она вдали от карты кверента — то просит не рисковать, избегать и не форсить.
Если совсем рядом — внезапный выход из безвыходной ситуации, потаённая дверца в тупике, молния и озарение — почти что смерть.
— Понял, что показали бланки? Имеешь знание? — спросила бабушка, складывая плед уголок на уголок, в четыре раза. В квартире было тихо и тепло. Пахло цветами, апельсинами, пряниками и хвоей, пробивался запах мастики.
— Ничего нового, — раздумчиво ответил я. Разве что открыли Книгу. Но тоже мне новая новина…, будто в жэк сходили…
— Ты, я понимаю, всегда в жэке маеш разговоры с кролями? — невозмутимо спросила бабушка.
— Ну, кроли мне кран не чинили… — ответил я. — Что там говорить про бланки… Ожидание, праздник, выбор, препятствие, тайна и на закуску — не рискуйте. Ничего конкретного. Вход-выход… Где знание?…
— Ты таки не дорос, да! — высокомерно заявила бабушка. — А я ждала…
— У нас в классе есть и пониже, — обидчиво заметил я.
— Ты вот послушай, скажу я, — и бабушка начала перематывать спутанные клубки. — Мы все приложили старания, кто какие смог, и узнали, что на свенте-празднике будет у тебя ризыкова ситуация, далее выбор и откроется тайна, не без перешкоды[100]. Но ты того ждёшь, и это верно. И выход раптовый, чили вход… Такое.
— Чудовное веселье! Все входят, выходят, ещё и с угрозами — это первый трамвай какой-то.
— Всякий видит своё, — равнодушно отметила бабушка. — Крот — нору.
— Да, но мы ничего не знаем про угрозу, знаем только, что она будет… — сказал я, оправдываясь.
— Только… — фыркнула бабушка. — Только… Многие из людей не знают и трети тего.
— И спят спокойно… — продолжил я.
— В земле сырой, — закончила бабушка. Она смотала клубки, положила их в корзинку с крышкой и убрала корзинку в тумбу под телевизором.
Я в это время переодевал обратно вывернутые вещи.
«Слава Богу, не побили»… Одевшись, передёргиваюсь — за стеной наша соседка жадно глотает но-шпу, корчась от почечной колики… Дела ее очень плохи.
Кто-то надрывно кричит, очень далеко, наверное в соседнем доме.
«Рак, — вдруг понял я. — У него рак, уж очень ему больно, а он пьет, думает, что от водки станет легче… и печенка уже просто в легком — так разрослась…» Начали доноситься другие мысли и голоса, и все они были о болезнях, смерти, чьих-то кошмарах. Сквозь половицы темно-серыми струйками дыма полезли Гости, формируясь в призрачные фигуры, печально глядели они на меня и шептали-шептали-шептали, оглядываясь и жестикулируя.
Я с размаху сел на пол, закрыл уши руками и раскачиваясь, заверещал:
— Нет-нет-нет!!! Прочь, идите вон!!! Не хочу ничего слышать. Не хочу. Я маленький…
— Конкретное… Матер долороза, — сказала бабушка укоризненно. — Нету в мире ничего конкретного, Лесик. То так люди, э-э-э договорились, как говорит твоя мама.
Она подошла, поставила меня на ноги и, что-то нашептывая, провела рукой сначала возле лица, затем повернула меня и с силой начала тереть спину, ноги, будто смахивала пыль.
Голоса стихли. Не до конца, правда…
— Хорошо, — сказал я, убрав руки. — Ничего не слышно. Почти.
— Ну, я довольна, — заявила бабушка и перекрестилась. — Хвала Богу. Он тебя не покинул.
— Да? — спросил я подозрительно. — И как вы это обнаружили?
Можешь чувствовать боль… — ответила она, тщательно споласкивая руки.
От воды валил пар, бабушка натирала пальцы чёрным, резко пахнущим розмарином брусочком мыла.
Бабушка всегда тщательно вымывала руки, мыля их по три, четыре, а то и пять раз, и самое главное — всегда долго трепыхала в воздухе растопыренными пальцами, подняв ладони вверх — акушерская привычка… Такое.
— Так это безусловно, — заметил я, поправляя половичок, — с рождения. Реакция нервов… рефлексы там, ну я про это читал.
Бабушка прикрутила кран, обернула мыло в суконку и спрятала в ящик. Потрепыхала пальцами, вытерла руки большим зеленым платком.
— Нэрвы с реакцией, — улыбнулась она. — На Бога! Рефлекса… Но что ты можешь знать про нэрвы, мое дзецко?
— Они есть у всех, — возразил я.
— Так, так, — заметила бабушка, пересекая кухню. — Вот тут ты прав! Про мозги такое не скажешь.
— Это что, намёк? — окрысился я, убирая в шкафчик миски и кастрюли.
— Нет, нет. Что ты…, — откликнулась бабушка. — То звыкла констатация… Схопылось, — удовлетворенно сказала она, потыкав в заливную рыбу.
Я раздумывал, никаких достойных вариантов ответа не приходило.
Бабушка переставила кастрюли и блюда в холодильнике еще раз, закрыла его, удовлетворенная вернулась к плите и, мурлыча под нос «Нову радость», поставила чайник.
— Чему это вы так веселитесь, а, бабушка? Все таки ночь, тьма… — подозрительно спросил я. — Сейчас надо спать, а не хихикать. Вообще-то лучше не петь, даже… — и тут я почувствовал себя пенсионером Зинзивером.
Бабушка перестала напевать и, улыбаясь, подошла ко мне близко-близко.
— Но что ты такой смутный? — спросила она и пригладила мне волосы. — Три часа ночи прошли, а мы живы, и ты чувствуешь боль…. Чужую боль. Можна звеселиться, — она погладила меня еще раз.
— Где тут повод для веселья? — спросил я. — Лучше бы я чувствовал счастье или богатство.
— Это так просто, — ответила бабушка. — Посмейся, и счастье себя покажет…
— Ха-ха… — сказал я и чихнул.
— Спасибо, что не плюнул, — заметила бабушка и дала мне платок, платок, пахнущий «Быть может» и табаком. — Такой к тебе и дух радости придёт — как ото твоё «Хаха»…
— Дух радости? — спросил я. — Это то, что я переписывал почти сто раз?
— Нет, то текст. Не задавай дурных вопросов, мне известно, что в тебе есть ум. Дух радости — то Ангел, Божий Ангел. А есть еще Аньол Смутку, но то… печали, — сказала бабушка и взяла меня за подбородок, пальцы её пахли розмарином и яблоками. — Тот что з ме́чем за левым пле́чем…
Я взял бабушкины ладони в свои, наши руки были тёплыми. Я попытался узнать, о чём она думает, и увидел лишь яркий белый свет, где-то далеко, печальный голос пел колыбельную, всюду пахло ландышами…
— За левым плечом, — сказал я, моргая от света, — стоит известно кто. Он там так давно… И мне стало страшно, как бывает страшно в одиннадцать лет. — Он ведь не совсем печаль… Он…