— Ну, бабушка, — говорю я торжествующе. — Убедились? Обычная трактовка для бланки Книга! Самое главное — удалось её открыть… По моему — это знак…
— Жебы мала змогу[98], ставила тебе двуйки, — говорит бабушка и тарахтит спичками.
— А я бы сжёг ваши пахитоски! — мстительно отвечаю я.
— Пахитосы остались в инней жизни вместе с каперсами, — отвечает бабушка, счищая с пледа нечто незаметное. — Ты невнимательный, и од того я зла. Не люблю быть зла.
— Бабушка, — говорю я, ласково, как говорят с детьми. — Причем тут внимание? Говорит Германия… Мы не на радио. Я давно все понял.
Бабушка зловеще кашляет.
— Дар сделал так, что я выпил того зелья, дар дал мне еще сил или усилил то, что есть — значит, дар поможет прогнать того, кто явится ночью. Вы чувствуете связь?
— Так-так, — радостно отвечает бабушка. — Я вшистко[99] и чувствую, и вижу, и даже без стёкол — только то не радио, а циркус правдывый… сделал Дар. Ха! Подумай — а ежели то не Дар? Внимание ни к чему, абсолютне, то так. У тебя в голове всё завьязалось в узел. Марунарский… то морской. Что-то такое я и предполагала. Наив. Комизма.
Я надулся. Бабушка расплющила останки сигаретки в пепельнице.
— Ты видел ляпку? — спросила бабушка, тревожно оглядываясь.
— Что еще за лапку? — переспросил я, на всякий случай оглядываясь тоже.
— Раны Господни, — сказала бабушка, — да что ты крутишься, вянтрак — клаксу, чорну клаксу…
— Нет, — честно сказал я. — А где?
Бабушка поджала губы.
— В книге, — процедила она. — Маленькая черная ляпка, за формой…
— Петух!
— Точно так!
— Смерть… — сказал я, и мне вдруг стало очень зябко. — Черный кочет, смерть моя. Подожди шестого дня…
— Спасение, — ответила бабушка. — И какой-то выход… Нет, или то вход…
В кухне похолодало, начинают тихонько подрагивать — сначала стёкла в переплетах, потом посуда в буфете, качается абажур, и стол, источающий вишнёвый аромат, разъяренно скрипит составными частями. Из пенала долетает стук.
— Раздевайся, — говорит бабушка.
— Полностью? — изумляюсь.
— Кожу оставь на себе, — отвечает она и как-то нехорошо усмехается.
Я послушно раздеваюсь, в кухне стужа и все тело идет пупырышками.
— Надевай все навыворот, — командует бабушка, как-то странно расхаживая вокруг меня.
— Тогда меня побьют, — робко замечаю я, рассчитывая, что бабушка сошла с ума не до конца.
— Не наденешь — могут забить… — отвечает бабушка, швыряя мне под ноги какую-то пыль.
При всём этом она ещё и бурчит нечто такое, от чего у меня моментально вспыхивает боль в спине.
— Закрой глаза!!! — кричит вдруг бабушка, снимает с себя плед и взмахнув им словно мулетой, швыряет на меня.
Глаза я не закрыл, мне было интересно. Плед упал на меня клетчатой волной и обдал запахом яблок, табака с черносливом и духов «Быть может» — бабушкиным духом. На минутку мне показалось, что сижу я под яблоней.
«Пенал» взрывается целой гаммой разнообразнейших стуков. Бабушка, одетая в нечто синее, длинное, мерцающее серебром, необычайно быстро для своих лет подходит к пеналу, крестится, оглаживает тёмную дверь, словно нажимая невидимые точки, и распахивает её…
Я сразу пожалел о том, что так и не закрыл глаза — из пенала навстречу бабушке шагнула она же… только лет на шестьдесят моложе. Все в той же синей с серебром хламиде. Такая же рослая и осанистая, с теми же крупными ласковыми руками, с такими же глазами и волосами — только у бабушкиной визави кудри тёмно-рыжие, того самого цвета, что во всех палаццо Серениссимы поэты уподобляли цвету золота и мёда или же горящим лучам солнечным. А глаза, освещающие мягким зеленым сиянием свежее румяное лицо, кажутся огромными.
«Фрэз, — вспомнил я. — Земляника»…
Именно так назвалась коробочка из-под пудры… я как-то нашел ее на шкафу, пустую и печальную. Отнес бабушке, она покрутила ее в руках, провела пальцами по краю черной лаковой крышечки — словно приласкала и сказала: «Моя пуделка… Отнеси обратно… То из инней жизни».
С минуту молодая и старая женщины постояли друг против друга, бабушка держала в пальцах, полную тёмным напитком, тяжёлую даже на вид рюмку из синего стекла, впитавшего в себя свет еще во времена, когда младший Кранах воплощал на холсте фиалковые очи Прекрасной Литвинки…
Бабушка сделала небольшой глоток и протянула своему двойнику, та постояла мгновение — прошлась пальцами по груди, щекам, тяжелым каштановым прядям, вздохнула, взяла рюмку, допила до дна… и исчезла. Бабушка покачнулась и скрестила руки на груди, лицо ее вздрогнуло и окуталось легким флёром тумана, словно вуалью.
Из разверстого пенала выскочил черный зверёк и, царапая когтями паркет, умчался вглубь квартиры; путь его отмечало шипение.
Я еще раз пожалел, что не закрыл глаза.
Из пенала повеяло чем то нежным, мне вдруг показалось, что очень далеко в белой башенке, кто-то поет грустную колыбельную, цветут липы и прохладой веет от заводи с кувшинками…
— Mere Lucine, — сказала старая женщина, окутанная туманом, чуть похожая на мою бабушку — во имя жизни нынешней и будущей, огради от Зла.
Оттуда же, из пенала, где покоился наш «спекулум» — Зеркало, так манившее меня даже сейчас, простерлась мерцающая серебряная рука, нежно огладила бабушкину щеку и голос — низкий и проникновенный, прошептал или пророкотал: «Ты знаешь, что делать, будь же осторожна…»
«Таким голосом наверняка зовут к солнцу прорастающие травы…», — подумал я.
Туман рассеялся. Дверь пенала захлопнулась. Бабушка провела по ней рукой.
— Вылазь, — сказала она. — Шамлосник псотный… Когда будешь слушаться? У нас в работе бланка.
— Да-да, — сказал я угодливо, выпутываясь из пледа. — А…
— Нет и крест… — отрубила бабушка, обернувшись опять своим пледом, словно летучая мышь крыльями. — Никаких ответов. За знание надо платить. Поглёндай в бланку…
Шестая карта всегда остается лежать рубашкой вверх, на колоде.
Почему-то, когда бабушка учила меня гадать и произносила: «На колоде», мне всегда представлялась плаха — длинная колода, срубленное осиновое дерево с чуть серебрящейся корой в раскисшей желтой глине, и темный длинный меч с яркими алыми брызгами на нем… И рубашка — щегольской батист: белый до синевы, брюссельские кружева, в манжет вплетены рыжие кудрявые волосинки — на память и во спасение… Увы. Все это забрызгано подсыхающими багряными пятнами, втоптано в расквашенную грязь…