берется ее подруга Вера, Ольга шепчет ей на ухо «маленькую подробность»: вероятно, ту, что она в свои тридцать лет старая дева, от чего та покатывается со смеху); наконец, осевшая на всем тонкая пыльца грусти, да и самое название – настроены и заострены под легко узнаваемый стиль Бунина.
2
Пародии Набокова – перепевы в настоящем греческом смысле слова. Сверх того, они, как плоские жестянки сардин, обыкновенно снабжены ключом для открывания. В «Красавице» такой ключ припаян в самом конце, который автор в кратком предуведомлении к английскому переводу называет «неожиданным».
Рассказы Бунина композиционно почти всегда незамкнуты, движение в них одностороннее, это случаи без событий, косые срезки длинного хлебного батона жизни. Эта отворенность конца, превращенная Чеховым в жанровое правило, сообщает всей повести особенный закатный тон, печально звучащий и после того, как прочитана последняя фраза. Хочется вздохнуть и отложить книгу; нет нужды перечитывать, тотчас или скоро, ибо хотя очарование и грусть будут испытаны заново, но не сильнее прежнего и без новых открытий.
В единственной известной мне статье о «Красавице»[20] – разносторонней и интересной, но испорченной так называемой семиотической выделкой, где нельзя шагу ступить, чтобы не ушибиться об эксплицитно-имплицитную мифологему или метатекстовую оценку-модальность, – среди совершенно случайных сопоставлений довольно убедительно приводится неслучайное «Легкое дыхание», хотя я думаю, что Набоков имел в предмете вообще характерную стилистику Бунина, а не одну какую-то его вещь. И потом, тут виден известный ложный след, на который часто попадают охотники, совершенно упуская из виду, что пародии вообще, а Набокова – в чрезвычайной особенности, отнюдь не зеркальны, но призматичны; и если у Бунина есть Оля Мещерская, то, стало быть, узнаваемого сходства с «Легким дыханием» Набоков именно постарался бы избежать – или уж назвал бы свою красавицу Татьяной. И хотя конец «Красавицы» взят в название упомянутой статьи, его настоящий смысл там не усмотрен: в какую, собственно, цель метит стрела Набокова?
Набоков полагал, что концы у Бунина слабы (и писал о том Алданову). Сам он поэтому обрывает нить повествования «Красавицы» резко, но совсем не по-бунински. Бунин (и Чехов) написал бы: «…а следующим летом она умерла от родов» – и тем бы и кончил. Набоков же завязывает конец узелком, чтобы пришить пуговицу на память: повестователь не знает продолжения, но стрела его пародии, написанной скорее в похвалу, с улыбкой, но без дерзости, уже попала в цель и таким образом будет лететь – при новых чтениях, «доколь в подлунном мире» и т. д. Бунин такие приемы презирал, считал их трюками – и в том-то, я думаю, и пуанта «Красавицы», которую, кстати сказать, Набоков прочитал вслух в его присутствии на своем и Ходасевича вечере в Париже в феврале 1936 года, как бы с поклоном старшему и почтенному маэстро, после чего прочитал прямо поперечный Бунину рассказ с трюком «Terra incognita» и тоже чуждое ему, хотя и иначе, «Оповещение».
3
Знаменитый эпизод нескладного обеда с Буниным в русском ресторане в самый вечер приезда Набокова в Париж в конце января 1936 года, столь комически поданный в «Других берегах», был, скорее всего, утрирован фильтрованным телеобъективом пятнадцати промежуточных лет, новой эмиграции, нового языка и послевоенного взгляда на довоенную Европу. Прочитав это место в первом английском издании мемуаров («Убедительное доказательство», 1951), Бунин был раздражен именно так, как его тогдашнее раздражение описано в книге, и в письме к Алданову назвал автора «шутом гороховым». Но в то посещение Набоковым Парижа тон его отношения к Бунину был, по-видимому, другим, чем можно думать, судя по этой главе воспоминаний. Через день после этого взаимно раздражительного обеда он пишет жене письмо, где между прочим описывает этот вечер: «Только я начал раскладываться – было около половины восьмого – явился в нос говорящий Бунин и, несмотря на ужасное мое сопротивление, „потащил обедать“ к Корнилову – ресторан такой. Сначала у нас совершенно не клеился разговор, – кажется, главным образом из-за меня – я был устал и зол – меня раздражало все, – и манера его заказывать рябчик, и каждая интонация, и похабные шуточки, и нарочитое подобострастие лакеев, – так что потом он Алданову жаловался, что я все время думал о другом. Я так сердился (что с ним поехал обедать), как не сердился давно, но к концу и потом, когда вышли на улицу, вдруг там и сям стали вспыхивать искры взаимности, и когда пришли в кафе Мюра, где нас ждал толстый Алданов, было совсем весело». Тут нет ни ужасного предсказания холодному Сирину раздраженным и несколько пьяным Буниным одинокой и мучительной смерти, о котором читаем в книге воспоминаний (и которое, как явствует из другого письма Набокова к жене, относится на самом деле к вечеринке у Гринбергов через год с лишним), ни забавной истории с длинным шарфом Набокова, запихнутым по ошибке в рукав бунинской шубы, зато из продолжения письма видно, что к полуночи они почти «договорились до искусства».
Не менее интересна тут сохранившаяся, чрезвычайно дружелюбная и вместе почтительная надпись на посланном Бунину по возвращении в Берлин экземпляре «Отчаяния» (сочиненного на два года раньше «Красавицы», но книгой вышедшего только 20 февраля 1936 года, как раз когда Набоков еще был в Париже)[21]. Вот она в буквальном воспроизведении:
«Дорогой Иванъ Алексѣевичъ,
Мнѣ было очень, очень хорошо съ Вами въ Парижѣ, но еще тысячи вещей остались, которыхъ я Вамъ не высказалъ, а теперь всего не вмѣстишь въ надпись на книжкѣ. Во всякомъ случѣ шлю Вамъ отъ души привѣтъ!
В. Набоковъ
IV. 36».
Эти касательные точки – «Обида», посвященная «Ивану Алексеевичу Бунину», «Красавица», варьирующая на свой лад темы и приемы Бунина, с легким вызовом в конце, встречи в Париже зимой 1936 года и эта искренняя надпись на «Отчаянии» – не совсем совпадают с рисунком их отношений, как они поданы в английской версии этого анекдота, где говорится, что между ними завелся тогда «удручающе-шутливый тон». Но в русском варианте, вышедшем вскоре после смерти Бунина, Набоков, исправив точку на запятую, приписал окончание, начинающееся словами «…а теперь поздно…», словно доводя до конца свое «…а теперь всего не вместишь…» семнадцатилетней давности, и на протяжении одного сложносочиненного предложения – как за двадцать лет до того на пространстве одного сложносочиненного рассказа – смешал в крепком растворе несколько характерных, выпуклых черт стиля покойного писателя, как бы посылая ему этим изящным подражанием прощальный привет (есть там и «гробовой бархат ночи»)[22]. И тропически, и даже ритмически это – поэзия, которую вообще Набоков