Власий и вовсе разум обронил. Потянулся к ее губам и целовать принялся, будто в последний раз. И горько было, и солоно, и сладко.
– Рябинка, любая, что сделать-то? Только слово скажи, я наизнанку вывернусь, – и снова целовал теплые нежные губы.
Прижал боярышню к стене, все боялся из рук выпустить, утратить дорогое, горячее и любимое. А Елена и не рвалась, токмо руками обнимала за шею, к себе тянула. С того Власий вовсе разуметь перестал, дернул ворот ее летника, приник жадно к белой шее губами, почуял запах дурманящий. А боле всего то, что податливой стала девушка, нежной до изумления. Гнулась в его руках, как веточка рябиновая: тонкая, душистая, теплая.
– Елена, – едва шептал. – Сей миг ответь, пойдешь за меня?
– Пойду, Влас. Пойду, куда скажешь. Все тебе отдам, токмо дозволь Лавра выходить. Тебя мне бог послал… – дышала тяжело, обнимала нежно. – Молилась о тебе всякий день. Ведь себя не пожалел, бился за дом мой, за людей моих. Такой долг и за всю жизнь вернуть не смогу. Нужна я тебе? Забирай. Вот я, и слово мое боярское.
Власию бы обрадоваться, а не смог. Услыхал и речи ее, и обещанье, но остыл вмиг. Выпустил из рук желанное, отошел на шаг:
– Вон как… – кулаки сжал, брови свел к переносью. – За спаси тя, значит? Так я долга с тебя не просил. Иного ждал, Елена. Ужель с нелюбым жить станешь? И токмо с того, что землю вернул и боярский стол Лавру? За Савку-лекаря собой расплатишься?
Увидал, как глаза синие блеснули, как распахнулись широко.
– Влас, ты почто говоришь такое? – руку тонкую поднесла к вороту летника, стянула края, словно застыдилась.
– То не я говорю, а ты, Елена. Не мало ли себя ценишь? – слова ронял обидные, а все через злость свою отчаянную.
Понял уж, что не от любви себя отдала, а с того и вызверился. Разумел боярич, что не полюбила, тем и ранила больно сердце горячее. Да и она задумалась, а ужо потом руку к нему протянула, заговорила:
– Ты не того ли хотел, Власушка? Вот миг назад просил твоей стать, так что ж теперь? Иль раздумал?
– Раздумал? – голосом построжел, озлобился пуще прежнего. – Я бы раздумал, Елена, коли б мог. Привабила, привязала к себе накрепко. Без тебя жизни не мыслю, но и рядом тяжко. Люб тебе? Отвечай сей миг!
Елена и вовсе изумилась:
– Власий, лучше тебя никого не знаю, – вроде и говорила отрадно, а все не то.
Боярич промолчал, токмо плечами поник, словно принял на себя ношу тяжкую. Прошелся по гридне, как слепец, провел крепко пятерней по лицу, будто морок пытался смахнуть.
– Возьму за себя. Отпустить не смогу. Сил не найду, – говорил тихо. – Время дам сколь попросишь. Лавра подымай, а я ужо Нестора достану, сковырну ту болячку со свету. Разумею, что к Крещению поспеем. Заберу тебя, Елена. Ты раздумай, раздумай крепенько. Век со мной придется вековать. Себя-то пересилишь?
– Не пойму я, – высверкнула глазищами. – Ты об чем? Согласилась ведь, слово дала. Твоей буду, когда Лавруша встанет и в Зотовку уедет.
– Не поймешь? – Власий нахмурился. – Я сам тебя не разумею. Ежели б не чуял, что под руками моими таешь, так подумал бы, что ледяная ты, Елена.
Она ресницами захлопала, зарумянилась, но и осердилась:
– То ярая, то ледяная! Ты уж реши какая!
– С тобой решишь, пожалуй! То целуешь, то душу мне рвешь! – и сам ярился, но уж без злости, а все потому, что сердитая Еленка была чудо как хороша.
– Власий, тебя послушать, так и навовсе разум можно обронить! Ты толком скажи, чего ждешь от меня?! – ругалась, кулаки сжимала.
– А сама не разумеешь, окаянная?!
– Я окаянная?! А ты-то?! То утешаешь, то кричишь дурнушей!
– Елена, допросишься! – шагнул к ней, навис грозно.
– Пугать?! – выпрямилась, токмо что руки в бока не уперла. – Вот так женишок! Еще под венец не свел, а уж грозится! А и прав ты, зловредный! Я еще разду…
Договорить-то не дал, ухватил крепко боярышню и поцеловал в губы. Да так сладко, что сам забыл об чем миг назад ругались, об чем спорили и зачем. А уж когда Елена обмякла в его руках, понял – и ей отрадно. Едва себя удержал, чтобы не подхватить девку упрямую, не снести на лавку, да и не сделать своей сей миг.
Оторвался от губ сладких, продышался, прижал широкой ладонью теплую ее головушку к своей груди:
– Вот я недоумок, – улыбался, как дурной. – Надо было раньше целовать, да покрепче. Глядишь, меньше слов скверных услыхал бы от тебя.
– Медведина, – сказала-то нежно, будто приласкала.
– О, как. Бойся, Рябинка. Всякий раз, как удумаешь обзываться, жди поцелуев. Или иного чего, послаще.
– Пусти, – а голосок-то стыдливый. – Пусти, сказала.
– Ну, нет. Инако проси, – обнял личико дорогое ладонями, к себе приподнял. – Обсказать как или сама додумаешься?
– Зловредный… – прошептала скверное, но поцеловала: легонько, будто перышком по губам мазнула. – Пусти нето. Увидят, так застыдят.
Пришлось отпустить. А как инако? Ведь дочь боярская, не холопка какая. Нахмурился, но руки от Елены убрал, отступил на шаг.
– Стало быть, Лавра одного отпустишь? Не думал, что отступишься, – взглядом по гридне рыскал, а все токмо для того, чтобы не смотреть на боярышню, не видеть глаз ее синих, губ румяных.
– Не хотела отпускать, Влас, да видно судьба такая, – вздохнула тоскливо.
– Судьба? Уж не я ли? – кулаки сжал, ответа дожидался неб без интереса.
– А все сразу, – оправила летник, стянула ворот глухой, прошлась пальцами белыми по косам смоляным и заправила завиток за ушко. – Ты как уехал, я всё слова твои вспоминала, мол, вырастет Лавруша, так и не нужна ему стану. Все злилась на тебя, не верила…А ты правый вышел. Братец любит меня, но и тетку Светлану, и дядьку Петра. К Оленьке льнет. Однова я его к себе маню, а он ручкой на меня машет, мол, и без тебя не худо. А сам к Светлане приник, басни ее слушает. Я к нему, а