уверился:
– Ерошка, глянь, у Татьянки-то родимое пятнышко на щеке. Красивое, будто слеза малая под глазом.
Ероха и задышал легшее. А как инако? Уленька уж дюже понравилась, а на слезу под глазом пущай Проха любуется. И так хорошо стало, так отрадно, что Ерофей принялся балагурить: девах насмешил, Проху до икоты довёл и сам едва не издох от смеха.
И то верно! К чему печалиться, ежели жизнь повернулась нарядным боком? Сколь ее дадено-то, чтоб рыдать да грустить? Смех-то всяко лучше слез.
Домой возвращались позднёхонько: дурные оба, счастливые. Вошли во двор хором Зотовских, прокрались меж терема малого и избы ратной, хотели уж нырнуть в темень сеней, да услышали голос Власия:
– Рябинка, ты почто из ложницы ушла? Знаешь ведь, не люблю, когда одного оставляешь. Глаза открыл, а тебя нет. – Такого-то голоса Ероха и не слыхал от боярина: ласковый, тихий, а промеж того и ревнивый.
– Власушка, ну что заполошился? В доме жарко, так я продышаться. Ты иди, иди, любый. Скоро я. – После тех слов Ероха и навовсе изумился: чтоб сама Елена Ефимовна, да вот так говорила? И любый, и Власушка…
– Гонишь меня? Рябинка, да что с тобой? Ты здорова ли? – А голос у Власа тревожный стал, аж зазвенел в темноте ночной.
– Здорова! И чего прилип?!– Ероха услыхал возню за углом хоромцев, а потом и смех боярыни. – Влас…Влас, удушишь… пусти, увидят… Здорова я, любый. Непраздна. Зимой, даст бог, разрешусь.
Проха, стоя за спиной друга, всхрюкнул и треснул Ерофея кулаком промеж лопаток, мол, вон оно как. А Ероха и не ответил, слушал, как Власий засвистал громко, будто подлеток, как засмеялся, как боярыня Елена укоряла его шутейно, ругалась и просила спустить с рук.
– Отпустить? Ну, нет, Рябинка. Я ж не дурень какой, чтоб счастье свое из рук выпускать. Однова уж выпустил, насилу вернул. Терпи теперь!
Проха хохотнул тихонько, глядя на то, как боряин несет на руках жену, будто юнец ошалевший, а Ероха задумался, высказал тихо:
– Вот что, Прошка, ты как хошь, а я поутру сватов зашлю к Пряхиным, Ульяну за себя стану просить. Прав Власька, упустишь, потом не вернешь. И что за жизня будет? Темень непролазная, да тоска. Жил один, один и умер, не оставил ничего, окромя сундука. Никто не вспомнит, никто свечки в церкви не поставит за упокой. Бог токмо указывает, на кого глядеть, а ужо твое дело – прихватить и не отпускать счастье свое. Что? Что лупишься, рыжий?
– А чего ж не лупиться на родню будущую, а? – Проха хохотнул. – Я и сам сватов к Пряхиным пошлю за Татьянкой. И станем мы с тобой, Ерошка, свояки. Чаю, к сентябрю и свадьбы справим, ежели отлупа не получим.
– Ништо, не боись. Отлупа принимать не станем. Нас в дверь погонят, а мы в окно полезем. Сдюжим! Одна беда – любоваться до конца дней рожей твоей ехидной, – Ероха хлопнул дружка по плечу. – Ладно, видал я кой-чего и похуже.
Посмеялись малое время и полезли в ратную избу ночевать, оставили за спиной светлую майскую ночь, а вместе с ней и печаль дневную, что так отрадно сменилась надеждой, засиявшей обоим опричь небольшого подворья десятника Пряхина.