— Но она будет шуметь. Ты же знаешь, какая она.
— Скажи ей, что у папы болит голова, и пусть не шумит.
— Могу я что-нибудь сделать? Теперь я не хочу больше спать.
— Самое лучшее — вести себя тихо, не издавать ни звука, который потревожит папу.
— Как его избили?
— Главным образом ногами по ребрам и кулаком по лицу. Не беспокойся о нем, Рут. Постарайся заснуть снова.
Эмили пригладила волосы дочери, словно у той был жар, коснулась ладонью лба. Пошла на кухню, включила кофеварку. Села и стала ждать, глядя прямо перед собой и думая о Рут, ее красивых, умных, наивных глазах и певучем голосе, том, как она спросила: «Что с папой?» Потом подумала об очертаниях тела дочери под одеялом. В эту минуту, возможно, в Нью-Хейвене или в Кеймбридже[38], какой-то молодой человек, который со временем… Нет, все будет хорошо. У Рут это будет любовь, единственная любовь. Беспокоиться нужно о Барбаре, у нее будет одна любовь за другой, много страданий, за ней будет нужен присмотр. Эмили подумала, что впервые поняла, почему чаще думает о Рут. Они понимали друг друга; Рут понимала Барбару и понимала себя. Это хорошо — только слишком уж четко. Нет, если Рут понимает так много, то наверняка будет несчастна еще из-за чего-то. Из-за чего? Эмили вернулась к мысли о маленьком женском теле Рут. Все было при ней, готовое к вхождению в жизнь; груди были маленькими, но они были; бедра были неширокими, но они были; и частью ума или осведомленности за умным взглядом было знание, которое Эмили сообщила ей почти два года назад. Рут знала строение женского тела, насколько его можно описать словами. Нет, нет. Взгляд не был умным; просто у нее умные глаза. Тут есть разница. Но Эмили решила, что будет наблюдать за Рут с молодыми людьми, потому что любит ее.
Она налила кофе в чашку и понесла в комнату Уэстона.
— Я принесла тебе кофе.
Эмили не знала, что Уэстон тем временем разжигал в себе враждебность, необходимую для того, чтобы сказать ей правду. Он хотел сказать ей правду, так как считал, что если скажет сейчас, то будет не так виновен, если случится еще что-то, и отнюдь не был уверен, что ничего не случится. Он знал, что ему снова нужно увидеть Глорию, знал, что хотя сейчас она ему не нужна, первым делом ему понадобится Глория.
— Достань, пожалуйста, мне сигарету из кармана пиджака, — попросил он. — Спасибо. Эмили, я хочу сказать тебе кое-что. Возможно, это последнее одолжение, о котором прошу тебя, и когда я скажу то, что собираюсь сказать, ты больше не захочешь делать мне одолжений.
— Тебе нужно сказать это сейчас?
— Да, немедленно. Я не смогу целый день выносить желание сказать тебе. Я с ума сойду.
— В таком случае ладно.
— Ты говоришь так, будто знаешь, о чем пойдет речь.
— Догадываюсь. О женщине.
— Да.
— Ну, тогда я не хочу слушать это сейчас. Я знаю, что ты был неверен. Ты был с другой женщиной. Не хочу слышать всего прочего в этот час утра.
— Так вот, тебе придется выслушать. Прошу тебя. Я хочу сказать все сейчас.
— Почему?
— Эмили, ради Бога.
— Ладно.
— Я хочу сказать тебе правду, потому что это совершенно особый случай. Можешь взглянуть на это отстраненно? Можешь думать обо мне как о человеке, которого знаешь, но который ничем не связан с тобой, не состоит с тобой в браке, просто как о знакомом? Постарайся, пожалуйста. Так вот, этот человек, я, вечером в прошлую субботу…
Когда Лиггетт дошел до того, как привел Глорию в квартиру, Эмили стала пропускать его слова мимо ушей. Он рассказывал эту историю в хронологическом порядке, и она испытывала какое-то возбуждение, слушая и думая, как он дойдет до того, что было для нее кульминацией; пусть ужасной, но кульминацией. Она знала, к чему идет дело, но не ожидала слов: «Вот я и привез ее сюда». Это были не отдельные слова, они представляли собой часть фразы: «…сели в такси, у меня не было никаких вещей, так что я привез ее сюда, мы немного выпили и…» Но последними словами, на которые Эмили обратила внимание, были: «Так что я привез ее сюда». После этого Лиггетт продолжал и продолжал говорить. Она знала, что горло у него пересохло, потому что время от времени он запинался, но не предлагала ему стакана воды. Время от времени он спрашивал, слушает ли она, Эмили кивала, он говорил, что, кажется, не слушает, и продолжал. Когда он начал, она сидела на кровати. Потом пересела в стоящее у изголовья кресло и не смотрела на него. «Продолжай», — говорила она. Пусть выговорится. Пусть говорит как угодно долго. Она вернулась из Рино[39], вернулась в Бостон, был май тридцать второго года, девочки были в Уинзорской школе, она избегала отца и его продиктованной лучшими намерениями заботливости. Миссис Уинчестер Лиггетт. Миссис Эмили У. Лиггетт.
Что люди обычно делают с мебелью? Что делают ради насущных денег? Разве не хорошо, что окончание учебного года так близко? Разве не хорошо, что Нью-Йорк означает жизнь в квартире? Насколько ужасно было бы, будь это дом, родной дом? Впрочем, живи они где-то в другом месте, он не привел бы эту девчонку сюда, в квартиру. Нет, не так уж хорошо, что Нью-Йорк означает жизнь в квартире. Это лишь утешительная мысль, не повод для поздравления. Пусть говорит.
— …хотел ударить его, этого полицейского, но…
Кому это интересно? Теперь он рассказывает о драке. Почему его не убили? Он выглядит таким глупым и чужим со своими бинтами и синяками. Эмили понимала, что Лиггетт не просит сочувствия, но все-таки отказывала ему в нем. Она чувствовала то, о чем он просил вначале и что представлялось ей очень трудным, — думала о нем как о человеке, которого знает, но который ничем не связан с ней, не состоит с нею в браке, просто как о знакомом. Когда Лиггетт рассказывал конец этой истории, или вторую ее половину, или последние две трети, или сколько там оставалось после слов «Так что я привез ее сюда», он был похож на человека, который ничем не связан с ней, не состоит с нею в браке, на человека, которого она знала, который ей даже не нравился, к которому она даже не питала ненависти. Это был мужчина, от которого она никуда не могла деться, который рассказывал длинную и довольно скучную историю о любовной интриге и о том, как был избит. Если припомнить, она некогда знала такого мужчину, который загнал ее в угол и рассказывал длинные, скучные истории о своей любовной жизни, о том, каким молодцом был с женщинами, как дрался. Звали этого мужчину Уэстон Лиггетт.
— О нет, — произнесла она.
— Что? — спросил он.
Этот дурак подумал, что она возражает против чего-то услышанного, хотя Эмили лишь собиралась взять себя в руки. «О нет. Нельзя думать истерично» — вот что она собиралась сказать себе, но первые два слова сорвались с языка.