никогда не заставлял меня чувствовать себя таким трусом, таким смиренным, таким невежественным, таким тупым, как профессор Нортон одним своим присутствием. Он безупречный джентльмен. Он во всем безукоризнен»[492]. Страсть Нортона к Данте вдохновила Беренсона написать, что как критик Нортон «превосходит любого человека, которого я знаю. Как это замечательно, [когда Нортон сказал].: "У нас сейчас нет человека, которого можно было бы сравнить с Данте"»[493]. В выпускном классе Беренсон наконец набрался смелости и написал Нортону напрямую: «Чувства, которые я испытал, слушая вашу речь, похожи на те, что возникают, когда дорогой друг говорит о вещах, которые близки и дороги им обоим»[494]. Неуклюжий синтаксис и бурные эмоции вылились в то, что Беренсон признался Нортону: «Насколько большой частью моего сознания вы стали». Нет сведений о том, ответил ли ему на это что-то сноб и убежденный противник иммигрантов Нортон. Однако его уничтожающее мнение дошло до Беренсона через третьих лиц. «Я никогда не забуду, – напишет Беренсон шестьдесят лет спустя, – что, когда я еще учился в Гарварде, Чарльз Элиот Нортон сказал [моему профессору]. Баррету Уэнделлу: "У Беренсона больше амбиций, чем способностей"». Нортон так и не изменил своего мнения[495].
Жгучая боль от этих слов и ледяной ужас от того, что они могут оказаться правдой, никогда не утихали. Они стали мрачным источником вдохновения для Беренсона, подталкивавшим молодого эстета к стремлению оспорить своего более высокородного профессора, до мозга костей преданного истеблишменту. В период обучения в Гарварде у Беренсона сложилось впечатление, что благодаря своему таланту он стал принадлежать миру денег и успеха. Однако оно также напомнило ему, что из-за своего странного имени, иммигрантских корней и другой религии он никогда не будет чувствовать себя среди элиты так же уверенно и уютно, как статуя Джона Гарварда во дворе университета или как тот самый хищник с тройным именем, Чарльз Элиот Нортон.
Когда Беренсон учился в Гарварде, во главе культурных воротил города стояла жена богатого промышленника Изабелла Стюарт Гарднер. Ее салоны, часто сопровождаемые музыкой Бостонской симфонии, были самыми желанными приемами в городе. Изящное очарование, художественный вкус и социальное положение Гарднер быстро привлекли к ней внимание Беренсона. Познакомившись с ней на одной из лекций Нортона, Беренсон сумел втереться в доверие к наследнице, вероятно, поразив ее своим живым умом и внушительными познаниями в искусстве и литературе. Она стала приглашать его в свои салоны, а на одной из ранних встреч они посетили публичную лекцию британского писателя Эдмунда Госсе, который, как писала Мэри Беренсон, «упомянул священное слово "Боттичелли"»[496].
Благодаря влиянию прерафаэлитов и особенно Рёскина и Патера, популярность Боттичелли в США и особенно в отличавшемся любовью к Англии и Италии Бостоне стремительно росла[497]. Этому оживлению способствовала публикация книги Липпманна о рисунках Боттичелли к Данте на немецком языке в 1887 году, особенно в среде бостонских исследователей Данте, некоторые из которых могли читать на языке оригинала. Но не все дантеманы города остались под впечатлением[498]. Когда Нортон узнал, что Беренсон был очарован эссе Патера о Боттичелли, он отреагировал так, будто студент пронес порнографию в свою комнату в общежитии. Как писал Нортон, Беренсон не должен попадать под влияние языческой Венеры Боттичелли и ее эротической энергии, а должен вместо этого стремиться быть целомудренным «счастливым пилигримом», преданным христианскому пути[499]. Пуританское сопротивление Нортона слабо могло повлиять на новую страсть к Боттичелли, который неожиданно заинтересовал самых влиятельных коллекционеров Америки, включая Меллонов, Морганов и, что самое важное, Гарднеров.
Дружба Беренсона с Изабеллой Стюарт Гарднер была основана на любви к Италии. Не ограничиваясь любовью к итальянскому искусству в целом и к Боттичелли в частности, Гарднер также живо интересовалась Данте. После консультации с Нортоном в 1886 году она приобрела ценное издание «Божественной комедии», которое когда-то принадлежало Рёскину: знаменитый флорентийский том, отредактированный Ландино в 1481 году и содержащий гравюры по эскизам Боттичелли[500]. Приближаясь к выпуску из университета, Беренсон продолжал мечтать о литературной карьере, и 30 марта 1887 года он подал заявление на получение стипендии, которая позволила бы ему продолжить свое образование в Европе. «Я желаю, – писал он, – посвятить себя изучению belles lettres, к которым я уже много лет испытываю сильную тягу… Я хочу подготовиться к должности критика или историка литературы»[501]. Гарднер финансировала поездку Беренсона в Европу. Однако их дружба никогда не была легкой. Беренсон всю жизнь был склонен отдалять от себя близких ему людей, а Гарднер могла быть переменчивой и ранимой. Спустя несколько лет после того, как Беренсон уехал за границу, они редко разговаривали и переписывались. Беренсон, очевидно, чем-то обидел Гарднер, хотя мы и не знаем чем. Возможно, молчание было обусловлено противоречием, возникшим между этими выдающимися людьми. Казалось, ни один салон не был достаточно большим, чтобы вместить их обоих.
В любом случае чары, наложенные в Гарварде италофилами Нортоном и Гарднер, вдохновили Беренсона на необычное для человека с его шатким экономическим положением решение: поскитавшись некоторое время по Европе в поисках литературной славы и предприняв неудачную попытку учиться у Патера в Оксфорде, он решил переехать в Италию и жить во Флоренции. В отличие от многих более состоятельных соотечественников-эмигрантов, которые также поселились на тосканских холмах, у Беренсона не было средств для комфортной жизни за границей. Но то, чего ему не хватало в плане ресурсов, он с лихвой восполнил в других областях.
Флоренция была Диким Западом мира искусства. Несмотря на бесчисленные художественные сокровища, накопленные веками, здесь не было законов о вывозе произведений искусства, что предоставляло широкие возможности для коррумпированного коллекционирования. Город настолько расточительно относился к шедеврам и так небрежно их регистрировал, что Тициана нашли в куче гниющего белья, Микеланджело томился у торговца хламом, а Леонардо да Винчи был брошен на блошином рынке[502]. Один коллекционер назвал рынок искусства Флоренции таким же неисчерпаемым, как угольные шахты Британской империи[503]. Бесценные предметы старины, от этрусских ваз и греко-римской мебели до керамики эпохи Возрождения, можно было купить за пару долларов[504]. Проблема, с которой сталкивались все коллекционеры, честные или нечестные, – вопрос происхождения и авторства. В эпоху до изобретения инфракрасных лучей было трудно установить, принадлежит ли работа руке самого мастера или его ученика, или же это просто копия или подделка. Многочисленны истории о том, как коллекционеры платили огромные суммы за предполагаемого Леонардо или Микеланджело, а потом обнаруживали, что работа была фальшивкой и их вложения были потрачены на пустышку. Когда итальянское правительство приняло закон об ограничении экспорта произведений искусства и антиквариата, группа флорентийских дилеров подписалась под письмом протеста с удивительным утверждением, что этот закон остановит работу тех якобы «настоящих художников» из глубин дилерских комнат, которые тайно производили подделки, являющиеся «источником прибыли для всего