В литературных источниках тема борьбы между страстью и разумом в женской душе предстает не менее острой — как «уязвление», как «разжигание плоти», с которым не может справиться «велми засумневавщийся» разум. Главный выход из подобной ситуации назидатели-проповедники видели в сознательной готовности женщин «не покладаться», жить «по разлучении плотнем», а люди «обышныя» не то чтобы оправдывали «зов плоти», но и не осуждали. Даже тот же Аввакум, узнав об одной попадье, изменившей супругу, написал: «И Маремьяне попадье я грамотку с Иваном Архиповым послал — велю жить с попом. Что она плутает?» — то есть не стал ханжески поучать и назидать.[395]
К какому типу жен — «злой» или «доброй» — следовало бы отнести Ф. П. Морозову и попадью Маремьяну? По старой «классификации» — непременно к типу «жен злых». С точки же зрения новых представлений, утвердившихся в XVII веке, оценка поведения этих двух «женок» не могла быть столь однозначной. К этому времени литературные образы женщин, прямо названных в текстах «добрыми женами», стали объемнее и глубже, эпизоды частной жизни всех женщин — именитых и безвестных, «злых» и «добрых» — стали получать мотивационное обоснование, представать в подробностях, немыслимых ранее, и, без сомнения, оценка обычными людьми «уступок плоти» лишилась прежней категоричности.
Скажем, к одному из переводов польской новеллы переписчик добавил от себя «послесловие», касающееся сомнительности тезиса об идеальности «добрых жен»: «Не во всем подобает и добрым верити, ни крепкую в них надежду полагати», сокрушаясь ниже, что и добрые жены могут довести до того, «еже с мискою ходити по торговищу». Ту же мысль пытался донести словами родительского назидания лирический герой «Повести о Горе-Злочастии»: «Не прельщайся, чадо, на добрых красных жен».[396] Русский переводчик одного из сборников польских новелл решил смягчить картину, обосновав мотивацию семейных скандалов. В польском оригинале говорилось о битье мужем жены без повода, «вины от нее»; в русском же переводчик изобразил мужа, «понемногу казнившего» свою супругу, и «казни» его представлены как необходимая самооборона от «злоречия и псова лаяния» этой женщины. Судя по ее характеристике, она как нельзя лучше оправдала бы прозвище «Досадка» — такое прозванье одной крестьянки было отмечено в переписной книге одной из новгородских пятин конца XVI века. Переводчик польских новелл («жартов») добавил в конце текста «от себя» житейский вывод: «Ни дароношением, ни лагодным глашением угодити ей не смогл. Печали полное житие!» Подобных колоритных «прибавок» на тему женских качеств и характеров в текстах переводных повестей XVII века немало (например: «Дивен в скором домышлении род женский!»[397] или: «Не ищи тамо злата, где не минешь блата!», «Жена, огнь, море ходят в одной своре!»[398]).
«Добрые жены» в русской литературе, став не столь одноплановыми и однохарактерными, несколько потеснили «жен злых», но образы последних не только сохранились в светских и церковных памятниках, но и тоже модифицировались, стали более «объемными», жизненными. Их, например, реже стали рисовать «злообразными»: напротив, в «беседах о женской злобе» XVII века они прежде всего молодые красотки, кокетки, «прехитро» себя украшающие. Тем более это характерно для популярных переводных повестей, в которых бывшие «злые жены» стали рисоваться смышлеными, практичными и умеющими добиться желаемого. Таким женщинам нередко принадлежали симпатии авторов, переводчиков и читателей.[399]
Одновременно «добрые жены» стали часто рисоваться «изрядными» красавицами, способными возбудить «вожделенье», «огнь естественный, не ветром разгнещаемый», «скорбь сердца» в разлуке, «неутешное тужение». Между тем в течение нескольких столетий церковь усиленно навязывала иное представление (житейски, впрочем, не лишенное оснований и потому попавшее в поговорку «Жена красовита — безумному радость»). Отличия во внешнем облике «добрых» и «злых» жен стали группироваться вокруг красоты естественной (по определению присущей «доброй жене») и красоты искусственной (присущей «жене злой», добившейся своей неотразимости традиционными женскими способами: «черностию в очесах», «ощипанием вежд», косметической «румяностию», «учинением духами», яркими, возбуждающе-«червлеными» одеяниями[400]). Однако в литературе XVII века не сложилось сколько-нибудь определенного эталона женской красоты: все авторы ограничивались простой констатацией типа «ничто же в поднебесней точно красоте твоей».[401] В источниках же, помимо литературных (например, в переписных и оброчных книгах), было принято, как и ранее, фиксировать не привлекательные детали женской внешности, а изъяны и даже уродства.
Единственное качество «злых жен», которое московиты XVII века продолжали глубоко осуждать, — это их вероломство, склонность к обманам и изменам, причем именно изменам супружеским. Настойчивое приписывание прежде всего женщинам склонности к непостоянству и легкомыслию заставляет видеть в текстах о «злых женах» XIV–XVII веков мужское себялюбие. Пожалуй, благодаря ему «женка некая» (жена Бажена), обманывавшая мужа со своим «полубовником» Саввой в «Повести о Савве Грудцыне», жена купца Григория, «впадшая во блуд с неким жидовином», а также «бесноватая» Соломония из одноименной повести оказались наделены авторами-мужчинами безусловными отрицательными характеристиками. Но появилось и отличие от ранних текстов: «уловление» женой «юноши к скверному смешению блуда», измена «женки» Григория, сожительство Соломонии со «зверем мохнатым» изображались уже не как собственные побуждения беспутных от природы женщин, а как вмешательство в их судьбы «диавола-супостата».[402]