встретиться с Его светлостью в связи с «Римом». Этому творению я уже отвел много страниц в воспоминаниях о 1912 годе!
Новая радость ждала меня, когда репетиции «Дон Кихота» начались в театре де ля Тэте, где меня с искренней теплотой приняли его руководители братья Изоля. Распределение ролей в Париже изменилось. Дон Кихота пел замечательный артист Банни Марку, в роли Санчо выступил мастер комических образов Люсьен Фюжер, однако Люси Арбел, триумфально сыгравшая в спектакле в Монте-Карло, была благодаря этому приглашена на роль Дульсинеи в ля Тэте.
Но бывает ли на свете счастье без горечи?
Разумеется, эти печальные раздумья не относятся ни к ошеломительному успеху наших актеров, ни к постановке братьев Изоля, столь блестяще выполненной главным режиссером Лаби. Но судите сами! Репетиции пришлось отложить на три недели из-за опасной болезни сразу трех исполнителей. Примечательно и достойно восхищения то, что все они начали поправляться почти в одно время и, несмотря на то, что еще страдали, пришли на генеральную репетицию. Слава прекрасным и стойким артистам! Сладостной наградой им стали бурные аплодисменты публики 28 декабря 1910 года, в ходе этой репетиции, длившейся с часу дня до пяти вечера.
Праздничным для меня оказался и первый день нового года. Я был прикован к постели сильной болью и сильно страдал, когда мне принесли визитные карточки верных моих учеников и добрых друзей, радовавшихся моему успеху, цветы для моей супруги и бронзовую статуэтку от Рауля Гансбурга, напомнившую мне обо всем, чем я был обязан ему в Монте-Карло в связи с премьерой «Дон Кихота» и последующими его показами.
Мне известно, что сезон 1912 года тоже начали с представления этой оперы, наряду с репетициями «Рима», назначенными на февраль.
Первый год «Дон-Кихота» в театре братьев Изоля ознаменовался восемьюдесятью представлениями.
Мне доставляет удовольствие вспоминать живописные, чрезвычайно заинтересовавшие меня подробности происходившего на репетициях этой оперы.
Прежде всего о той смелости, с какой наша Прекрасная Дульсинея Люси Арбел взялась аккомпанировать себе на гитаре, исполняя песню в четвертом действии. За короткое время она достигла виртуозности в игре на этом инструменте, под который поются народные песни в Испании, Италии и даже в России. Это было очаровательное нововведение, однако она обезоружила нас следующим заключением: когда на сцене артист перебирает струны гитары, а сам инструмент звучит за кулисами, это неизбежно приводит к рассогласованию жестов певца и музыки. И по сей день ни одна Дульсинея не смогла повторить этот трюк артистки. Припоминаю также, что, зная ее голосовые данные, я уснастил партию Дульсинеи сложными вокализами, и это впоследствии удивляло многих исполнительниц. Но контральто все же должно уметь петь не хуже сопрано! «Пророк» и «Севильский цирюльник» тому свидетельство!
Решение сцены с мельницами, столь изобретательно воплощенной Раулем Гансбургом, в театре Тэте еще усложнили, сохранив все же идею, придуманную в Монте-Карло. Умело подстроенный обмен лошадьми заставил публику поверить, что Дон Кихот и его двойник — один и тот же человек.
Еще одна находка Гансбурга касалась пятого акта. Актер в сцене смерти героя должен был естественным образом скончаться лежа на земле. Гансбург в порыве гениального озарения воскликнул: «Рыцарь должен умирать стоя!» И наш Дон Кихот, Шаляпин, прислонился к высокому дереву и так отдал свою чистую влюбленную душу.
Глава 27
Один вечер!
Весной 1910 года мое здоровье несколько расшаталось.
«Рим» уже давно напечатали — готовый материал, «Панург» был закончен, и я, что редко бывало, почувствовал настоятельную потребность отдохнуть несколько месяцев.
Совершенно ничего не делать, ничем не заниматься, предаваясь «сладостному ничегонеделанию» (dolce far ni-ente, ит.), было для меня невозможно. Я думал и придумал себе занятие, которое не могло утомить ни ум, ни сердце.
Я уже говорил вам, дети мои, что в мае 1891 года, когда исчез господин Артман, я доверил одному из друзей партитуры «Вертера» и «Амадиса». Сейчас я буду рассказывать только об «Амадисе». Я разыскал этого друга, который открыл сейф не только ради того, чтобы достать банковские билеты, но и дабы извлечь из него семьсот страниц, составлявших партитуру «Амадиса» (черновик для оркестра), написанную в конце 1889 и в 1890 годах. Итак, эта опера ждала своего часа двадцать один год!
Амадис! Какой прекрасный сюжет! И сколь новый! Каким поэтичным был этот «рыцарь лилий», образец верного и почтительного возлюбленного! Как очаровательны казались его приключения! Как заманчиво, наконец, было возродить тип доблестного средневекового рыцаря, утонченного, благородного и отважного!
Итак, я извлек его из сундука, оставив там один квартет и два мужских хора. «Амадису» предстояло стать моей летней работой. Я начал делать копию в Париже, а заканчивать ее отправился в Эгревиль.
Несмотря на легкость работы, представлявшейся мне столь спокойной и размеренной, я чувствовал себя очень плохо и говорил себе, что в подобном удручающем состоянии здоровья лучше было бы отказаться от сочинительства.
Я поехал в Париж, чтобы посоветоваться с врачом. Он выслушал меня, и не счел нужным скрывать то, что увидел: «Вы очень больны!» «Не может быть! — вырвалось у меня. — Я еще писал, когда вы сюда вошли!» «Вы больны очень серьезно!» — настаивал он.
На следующее утро врач вместе с хирургом заставили меня покинуть так любимую мной комнату, оставить милый домашний очаг. Машина скорой помощи увезла меня в больницу на улице де Лашез. Это утешило меня: я не покидал своего квартала. Зарегистрироваться там мне пришлось под чужим именем, врачи всячески, впрочем очень любезно, старались уберечь меня от неизбежных в таких случаях расспросов.
Кровать, на которую меня уложили с замечательной предупредительностью, поставили в лучшей комнате здания — салоне Боргезе, что чрезвычайно меня тронуло. Профессор Пьер Дюваль и доктора Ришардьер и Лафит окружили меня глубочайшей заботой. Здесь я пребывал в покое и тишине, которые ценил сполна. Близкие навещали меня всякий раз, как им это разрешали. Моя жена, обеспокоенная случившимся, приехала из Эгревиля и трогательно обо мне заботилась. Я встал на ноги буквально за несколько дней.
Вынужденный покой, в коем пребывало мое тело, не помешал работать уму. Я не ожидал, что именно в этом состоянии мне представится удачная возможность заняться сочинением речи, которую предстояло произнести как президенту Института и Академии изящных искусств (в том году мне выпало на долю двойное президентство). Обложенный льдом в своей постели, я также отправил указания насчет будущих декораций к «Дон Кихоту».
Наконец я возвратился к себе!
Вновь увидеть свое жилище, мебель, книги, которые так любил перелистывать, — вещи, ласкающие взгляд, навевающие дорогие сердцу воспоминания, и