но Драйер, «тёплый, золотистый», так легко представимый «в сиянии
преувеличенного солнца» своей мечты, сам собой – солнечная натура из «обречённых на счастье», невольно, из подручного рутинного материала, на ходу, на лету воспроизводит подобие радостей, забав и приключений, которых он
лишён из-за Марты, как бы компенсируя себя за зависимость от неё в главном
– беспрерывной, безостановочной гонке зарабатывания денег и выполнении
представительских функций, удовлетворяющих её тщеславие.
Со стороны же – и не только Марте – это может показаться экстравагант-ными выкрутасами несерьёзного и даже несколько инфантильного чудака, хо-тя на самом деле за этой внешней картинкой – глубинные и чреватые тектони-ческими последствиями процессы, нуждающиеся только в случае-триггере.
И он появляется: в образе жалкого, несчастного двадцатилетнего юноши
из провинциального городка, валета-Франца, двоюродного племянника Драйера. Появляется он с первой страницы, и не один, а в исключительно проницательном и подталкивающем, в нужном ему направлении, сопровождении автора, с намёками и символами, понятными ему одному, а персонажу и читателю
– только задним числом, и то – если персонаж догадается вспомнить и правильно понять рисунок своего прошлого, а читатель, соответственно, перечитать роман с аналогичной аналитической задачей. Автор, таким образом, изначально заявляет о себе не только как о провидце судьбы, но и, по меньшей ме-ре, её соучастнике. Последние же главы – это уже фейерверк, апофеоз, безудержное пиршество, устроенное Набоковым во славу своего понимания судьбы, где он – полный распорядитель этого праздника, вершитель судеб.
Когда Набоков в предисловии к американскому изданию сообщил, что он
(с Верой) появляется только в двух последних главах романа (12-й и 13-й), и
то – исключительно «в порядке надзора», он лукавил. В «увлекательном и
кропотливом созидании» этого произведения, он, тогда молодой и преисполненный полемического задора, по свежим следам только что изданной и прочитанной книги Драйзера, сразу, с первой же страницы повествования, задаёт тон
вызова, действительно, как отметил Бойд, «вывернув наизнанку» саму идею детерминизма. Сорок лет спустя, когда стало ясно, что на полке истории американской литературы для Драйзера нашлось своё место, и вообще преобладаю-щая в описанных кругах американского общества здравая, трезвая, прагматиче-ская протестантская ментальность вряд ли располагает к муссированию идеи
непредсказуемости будущего, Набоков предпочёл притушить первоначальный
пафос, сведя свою роль к простому наблюдению – «надзору» над происходящим. На самом же деле, с самого начала романа авторское присутствие воспроизводит присутствие и действие самой судьбы, обозначаемое знаками и символами, как правило, за редкими исключениями, совершенно не воспринимаемы-95
ми или не понимаемыми персонажами, а читателю дающимися только в результате достойного усилиям сочинителя «увлекательного и кропотливого» повтор-ного чтения.
Молодой герой «Дара» уже в первой главе «старался, как везде и всегда, вообразить внутреннее прозрачное движение другого человека, осторожно садясь в
собеседника, как в кресло ... и душа бы влегла в чужую душу, – и тогда вдруг менялось освещение мира, и он на минуту действительно был»1 этим собеседником.
«Король, дама, валет» обнаруживает виртуозное владение автором этим
приёмом. С первых слов рассказ ведётся через призму восприятия ещё даже не
названного персонажа – Франца. При перечитывании он будет узнан мгновенно: когда привычный ему мир трогается – он уезжает, от него судьбоносно от-ворачивается циферблат вокзальных часов, «полный отчаяния, презрения и
скуки».1 Люди, идущие по платформе, кажутся Францу пятящимися назад,
«как мучительный сон, в котором есть и усилие неимоверное, и тошнота, и
ватная слабость в икрах, и лёгкое головокружение».2 Всё это – неосознаваемое
предвестие будущего, заложенного, следует вспомнить, по Набокову, в «тайном приборе» личности.
Франц – безрадостное зеркало его безрадостного детства. О покойном отце
(нотариусе и филателисте) он только и слышал, что тот «езжал, говорят – …
вторым классом». Матерью он нелюбим – та больше любит его сестру. В его
памяти почему-то осаждаются, с удручающей избирательностью, только безоб-разные, отвратительные эпизоды, постоянно попадающиеся ему на глаза: «Память стала паноптикумом, и он знал, знал, что там, где-то в глубине, – камера
ужасов».3 Он очень уязвим, внушаем, легко поддаётся позывам тошноты, голо-вокружения, паники. В купе к Драйерам он попадает случайно, сбежав из вагона
третьего класса, где ему пришлось увидеть человека с обезображенным лицом.
Переход из третьего во второй класс вагона поезда переживается Францем не как приятное, но вполне прозаическое улучшение комфортабельности
поездки, а как нечто, порождённое «небывалой мыслью», как прикупленный
им «дополнительный чин», как место, где он «оцепенел в блаженстве», как, наконец, «переход из мерзостного ада, через пургаторий площадок и коридо-ров, в подлинный рай».4 Соответственно, и соседи его по купе – люди далёкого, недоступного мира: Франц принимает Драйера за иностранца, и он по-своему прав – горизонты личности Драйера бесконечно далеки от его соб-1 Набоков В. Дар. С. 41.
1 Набоков В. КДВ. С. 11.
2 Там же.
3 Там же. С. 13.
4 Там же. С. 14, 18.
96
ственных; там, где привык обретаться Драйер, не стесняют себя «жёсткими
воротничками» условностей и страхов (Драйер – в мягком).
«Вообще, происходит какая-то путаница», – говорит Марта, обращаясь к
мужу, который, видимо, знает, что она имеет ввиду, но вздыхает и ничего не