дочь Рюрика Ростиславича. Две ветви Мономашичей ещё раз скрепили союз с Ольговичами кровными узами. Впервые за много лет по всей Русской земле — от Белгорода до Ладоги — установился мир и смолк звон мечей. Усобица кончилась.
Было лето от сотворения мира 6691-е[53].
Глава 24
Из-за глубоких и рыхлых снегов ехали гусем. Сзади тащился обоз. Только на передней подводе сидел возница, на остальных вожжи были привязаны к головкам саней.
Начался тянигуж — некрутой, но долгий подъём. Всеволод Юрьевич выбрался из возка и крикнул:
— Воибор, коня! Размяться хочу.
Воибор подвёл коня, заботливо покрытого шерстяной попоной. Великий князь поднялся в седло и спросил:
— До Ростова далеко?
— Скоро будем на месте, государь.
Город близился. Вот впереди над белой равниной воспарил белый храм с золотым солнцем купола. Он словно наплывал на путников, становясь всё стройнее и выше.
— Умели же люди созидать такую красоту, — тихо сказал Воибор и вздохнул. — Я, государь, в каждом городе прежде на храмы гляжу, а уж потом на крепостные стены. Стены все на одно лицо, а храмы непохожи. Потому что в них душа человеческая светится. Мы тут недавно с отцом Иваном разбирали старые свитки. И нашёл я доски, а на них в разных чертах церквы изображены. Присмотрелся я и ахнул: да ведь это один и тот же Покровский храм на Нерли, только где маковка поменьше, где окна продолговатее, чтоб высоты ему придать. Соразмерности, стало быть, зодчий искал. А соразмерность и есть красота.
Великий князь с изумлением слушал Воибора.
«Вот тебе и на, — подумал он. — А я-то в нём всё мальчика вижу...»
Всеволод Юрьевич покосился на своего дружинника. Лицо юноши уже опушилось русой бородкой, подбородок отвердел, и губы потеряли детскую припухлость.
— Государь, — снова заговорил Воибор, — а какие храмы в Византии? Ещё краше, поди?
— Пышнее, — подумав, ответил Всеволод. — И обронными[54] украшениями богаче наших. Греки — отменные камнерезцы, и у них есть чему поучиться.
— Хоть бы одним глазком когда взглянуть!
Всеволод улыбнулся:
— Зачем же одним? Коли уж смотреть, так в оба. Я ведь своего обещания не забыл. Учиться-то ещё не раздумал?
— Господи! — вырвалось у Воибора. — Да я за книгами день и ночь готов сидеть!
— Добро. Поедешь сперва в Византию, потом к латинцам. Я напишу патриарху, он хлебосолен и любит разумных юношей. А захочешь — съездишь и в немецкие земли. К Фридерику[55] тоже дам письмо. Что же ты не благодаришь?
Вместо ответа Воибор поймал руку князя и стал покрывать её поцелуями.
— Ну, будет тебе, — сурово сказал Всеволод, отнимая руку. — Поедешь не один. Я велю отцу Ивану отобрать с дюжину смышлёных отроков из детей суздальских богомазов да наших, владимирских, камнерезцев. Да чтоб у них чутьё к красоте было, а знатен человек или не знатен — на то смотреть не будем. Именитость ни ума, ни дарования не прибавляет.
Онемевший от радости Воибор только и мог что кивать головой.
— И ещё, — продолжал великий князь, — не поленитесь завернуть в Болгарию. Храмы и стенные росписи там дивные, я с малолетства помню. А уж умельцев по каменной кладке лучше болгар не сыщешь. Крепости у них стоят на утёсах, где и ласточке гнезда не свить. Да и по крови болгары нам братья, язык почти един...
Впереди на дороге показалась толпа ростовских горожан. Они встретили князя хлебом-солью, и сам посадник в знак особого уважения под уздцы ввёл княжого коня в ворота города. От золочёных крестов у приезжих рябило в глазах — церквей здесь было многое множество.
— Я теперь понял пословицу, — смеясь сказал великий князь Воибору, — «Ехал чёрт в Ростов, да напугался крестов».
В палатах епископа Феодула уже были приготовлены покои для великого князя и его челядинцев. После бани гостей позвали на пир.
Епископ Феодул — дряхлый старик, в чём только душа держится — сам потчевал Всеволода монастырскими наливками и расспрашивал о тяготах зимней дороги.
Всеволод находился в полюдье уже второй месяц, и ему наскучили одни и те же разговоры. Потягивая из чаши малиновое вино, он спросил:
— А правду ли молвят, владыко, будто Ростов славен гуслярами?
— Правду, государь. У нас что ни молодец, то гусляр.
Юный боярин, сидевший за столом напротив Всеволода, сказал:
— Дозволь, государь, повеселить тебя песнею.
Всеволод посмотрел на него и подумал, что уже где-то видел этого человека. Особенно знакомыми показались глаза — синие и немигающие.
— Ну что же, спой, — кивнул он.
— Ты, чай, не скоморох, Данислав, — вмешался епископ. В голосе его почему-то звучал страх.
— Для князя я готов и скоморохом стать. — Данислав усмехнулся, показав крепкие зубы. — Гусли мне, Митяй! Холоп подал боярину гусли. Данислав пробежал пальцами по струнам. Струны зарокотали печально и тревожно. Глядя исподлобья на великого князя, Данислав повёл песню:
Загоралася трава во чистом поле,
Добегал огонь до бела камня,
А во том-то чистом поле в ту пору
Сидючи-сидел на камне ясен сокол,
Сидючи-то ему крепко вздремнулось!
Да поджёг он широкие крылья,
Подпалил он свои сизые перья.
Ох, пошёл же он, побрёл, ясен сокол,
Он и пеш побрёл по чисту полю!
А навстречу ему воронов стая.
Они каркали, вороны, смеялись,
Над ним, соколом, они потешались,
Называли его, сокола, вороной...
Струны словно всхлипнули едва слышно.
«Где же я его видел? — думал Всеволод. — Или мерещится?»
Ах, ворона, загумённая ворона,
Ты почто сюда, ворона, залетела,
Ты зачем тут, ворона, пеша ходишь?
Глаза певца смотрели на великого князя в упор, с неприкрытой ненавистью, и Всеволод вспомнил, где он видел этот взгляд: Чернигов, ростовское посольство к племянникам, Добрыня Долгий... Но ведь Добрыня убит...
А и держит им ответ ясен сокол...
В голосе молодого боярина появилась и стала крепнуть угроза:
«Вы не грайте, черны вороны, не смейтесь,
Отращу я свои крылья соколиные,
Поднимусь я, сокол, выше прежнего,
Разобью я вашу стаю, черны вороны,
Размечу на все