четыре стороны!»
— Славная песня, боярин, — громко сказал Всеволод и посмотрел на епископа.
Владыка Феодул сидел ни жив ни мёртв, и лицо у него было белее беленой стены. В трапезной стояла такая тишина, что было слышно, как потрескивают дрова в печи.
— И намёк я понял, — ровным голосом продолжал великий князь. — Владимирцы — вороньё, а Ростов — сокол. В одном твоя песня лжива: не отрастить ясну соколу крылья, не подняться ему выше прежнего. А станешь, боярин, народ мутить — велю урезать нос и язык. Теперь же ступай домой и крепко подумай над моими словами.
Гром не грянул. По трапезной пронёсся вздох облегчения. Данислав Добрынич вышел, не проронив ни звука.
Всеволод проводил боярина взглядом и подумал: «Дурную траву полоть — так уж с корнем бы рвать. Да пока у меня руки коротки. Ладно, потерпим, а там я вас по одной половице заставлю ходить и на другую оглядываться».
* * *
Наутро во владычных палатах великий князь вершил суд и расправу. Первой разбиралась челобитная смердов из села Борки. От их имени держал речь древний замшелый дедок, одетый, как видно, с миру по нитке. Полушубок на нём был явно с чужого плеча, да и носки новых валяных сапог загибались, как у лыж.
Стоя на коленях, старик стукался лбом об пол и поначалу не мог вымолвить ни слова.
— Хватит бить поклоны, — сказал ему Всеволод. — Небось не перед иконой. Какая у тебя нужда?
— Ох, милостивец ты наш, — заторопился выборный. — Заступись за нас, убогих. Моченьки и терпежу больше нету, хоть в прорубь полезай. Без ножа он нас режет, свет белый не мил.
— Ты про кого?
— Да про тиуна твоего, Фомку Зубца. Как наскочит со своею челядью, всё село голосит, чисто от половцев. Вон он стоит, лиходей наш, и глаза опустил.
Фома Зубец исподлобья посмотрел на челобитчика и сжал побелевшие губы.
— Прошлой осенью весь хлеб из сусеков выгреб, сам рукавицей последнее зёрнышко заметал. Вы, бает, враги нашему государю, ратью ходили против него, теперь-де вам и вышло наказание. А какие мы враги? Да и нешто своей охотой мы воевали-то? Вот уж весна на носу, а чем сеять? Голодной смертью помрём, кормилец, коли не велишь вернуть нам хоть семена. Ведь заболонь древесную жрём, ребятишки, почитай, все до единого богу душеньку отдали. Погляди-ка, князь, на моё брюхо, — старик распахнул полушубок, надетый на голое тело, и показал синюшный, вздутый живот. — То твоя рать землю нашу зорила, а нынче от тиунов стоном стонем. Пожалей, государь, век будем за тебя господа бога молить.
Старик заплакал. Всеволод перевёл тяжёлый взгляд на Зубца, и у того подкосились ноги.
— Не погуби, государь, грех попутал. Всё ворочу, всё и своё отдам, только помилуй!
— Усадьбу его отписать на моё имя, — глухо сказал Всеволод. — Хлеба смердам выдать столько, чтоб хватило до будущего урожая.
— А с Фомкой как быть? — угодливо спросил посадник.
— Продать в обельные холопы[56].
Зубец пополз было к ногам великого князя, но Всеволод брезгливо повёл рукой, и бывшего тиуна выволокли вон.
«Ежели дать потачку таким, как этот, то всё княжество в распыл пойдёт, — подумал Всеволод. — У худого хозяина и скотина сиротина, скотину тоже кормить надо...»
Среди всяких тяжб и дел одно попалось занятное. Медник Спиридон Ус обвинялся в колдовстве. Свидетелями выступали жители целого посада.
— Совсем нам, батюшка князь, житья не стало, — жалобным бабьим голосом говорил конопатый толстяк-бондарь. — Как ему не угодишь — он тебе тут же пакость подстроит. То у коровы вымя заговорит, то чёрной свиньёй обернётся и почнёт людей пугать...
— Сам ты боров, — вставил Спирька, красивый парень с нахальными серыми глазами. — Эвон брюхо-то наел.
— Ну, а тебя он чем обидел? — спросил Всеволод бондаря.
— Килу[57] привесил, князь-батюшка. Я за него дочерь свою не дал, он и осердился, — отвечал толстяк. — Но главное его колдовство в том, что ему, Спирьке-то, никакие замки не преграда. Скрозь стены проходит, нечистый дух! В кладовке ли, в клети что понравится, то и берёт. У старосты нашего недавно баранью тушу уволок, у Меланьи-кружевницы бочонок медовухи, три дни потом пьянёхонек ходил, все видели.
— Как же ты сквозь стены проникаешь? — спросил Всеволод Спирьку.
— Щели-то везде есть, государь, — весело оскалился парень. — Ежели я в свинью перекинуться могу, то уж мытом оборотиться для меня плёвое дело.
Всеволод кивнул, знаком подозвал Воибора и что-то зашептал ему на ухо. Воибор вышел, прихватив с собой двух дружинников. Вернулся он с большой связкой ключей.
— В доме у него нашли, на полатях, — сказал Воибор, встряхнув связку и передавая её Всеволоду. Обвинители стояли с разинутыми ртами.
— А ты и впрямь колдун, — обратился великий князь к Спирьке. — На диво тонкая работа. Сам ключи делал или помогал кто?
— Сам, государь.
— Почто же ты с такими руками красть начал?
— Из озорства, князь-батюшка. Скучно мне бывает иной раз, вот я и балуюсь. А что до колдовства, то всё это выдумки. — Спирька повернулся к бондарю: — Вот ты, Евсеич, про килу баял. А ведь нажил-то ты её, когда у тебя воз с сеном опрокинулся. Шутка ли — гружёные сани одному на полозья поставить!
— Какое ж ему наказанье выйдет, — хмуро полюбопытствовал Евсеич, — за ключи-то?
— Ты бондареву дочку любишь? — спросил Спирьку Всеволод, не слушая толстяка.
Спирька кивнул.
— А она тебя?
— И она, государь, жить без меня не может.
— Выпороть и женить, такова моя воля, — сказал великий князь. — А женится — переменится.
Глава 25
Побывав в самом дальнем своём уделе, в Белоозере, великий князь с дружиной возвращался домой.
В сумеречном небе играли сполохи, перебегая над бескрайней снежной равниной голубыми, багряными и синими высветами.
«Словно перья жар-птицы, — думал Всеволод, завернувшись до самых глаз в бобровую шубу, — или дамасский шёлк».
Последняя мысль потянула за собой другую, неприятную. Ещё в Белоозере великий князь получил весть, что поздней осенью, как только стали реки, на берега Оки и Волги приходили булгарские отряды и разорили много сёл до самого Мурома