Серьезный, пытливый, молчаливый и сдержанный, в синих штанах и белой рубахе, стоял мой дядя под балдахином своей хупы. Все смотрели на него и вспоминали слова Либерзона: «Он, как косточка маслины, которая может годами лежать в своей кожице, пока не прорвется и прорастет». Гости двойной свадьбы смотрели на Авраама, выискивая следы того обетования, что еще не свершилось. Ривка, дочь шорника Танхума Пекера, стояла рядом с ним. Облако зависти к свадебному платью Эстер омрачало ее лицо. Ее отец, принявший внутрь почтенную емкость, расхаживал среди собравшихся, сверкая скрипучими, резко пахнущими сапогами, и с тоской вспоминал разнузданные оргии российских кавалерийских офицеров и тех молодых поварих и служанок, с которыми он развлекался в кладовках и чуланах, на грудах копченых окороков и бутылок в соломенной оплетке. Его колени были полусогнуты, как у кавалериста, Пекер цокал губами армейским лошадям, которых только он один здесь и помнил, и лицо его багровело от гордости и тоски.
Под вторым балдахином стояла смеющаяся Эстер. Она то и дело кружилась на месте, и тогда ее баварское свадебное платье взметалось вверх, как блюдо, наполненное белой пеной. Далеко оттуда, в эвкалиптовой роще, меж влажными высокими стволами, ползал Даниэль Либерзон, не помня себя от боли. Горло его уже пересохло от рыданий, из него вырывались только хрипы. За неделю до этого он получил от Комитета задание вспахать участок в несколько тысяч дунамов[92]. Циркин и Либерзон решили использовать этот случай для невиданной последней атаки. По их указаниям Даниэль пропахал на сжатом поле имя своей возлюбленной. Буквы имени «Эстер», размером километр на километр, прочерченные сочным цветом коричневой борозды, резко выступали на соломенно-желтом фоне стерни. Но люди, стоящие на земле, не имеют достаточной высоты зрения, и потому они не могли различить отчаянные борозды любви Даниэля. Никто не обратил на них внимания, кроме разве что нескольких британских пилотов, которым довелось пролетать над этим полем, «но эти не знали иврита».
«А отец?»
«Биньямин всем улыбался, но молчал, потому что его отец и мать не удостоились побывать на свадьбе своего сына».
«А когда церемония и представление закончились, было расчищено место для свадебного танца двух пар, и тогда Циркин ударил по струнам, и твой отец и мой сын Эфраим в обнимку вступили в круг и протанцевали вальс. Тоня Рылова чуть не лопнула, а вся деревня валялась на земле от смеха».
«А потом?»
«Началась следующая война, Малыш, и Эфраим ушел».
17
Дедушка чуял, что беда близка, и привел Эфраима в сад, надеясь увлечь его своими новыми замыслами. «Смотри, вот груши и яблоки, — объяснял он ему, как много лет спустя объяснял и мне. — Они вырастают чаще всего на специальных веточках. Вот эти короткие отростки дают плоды год за годом, и их нельзя ни за что срезать. А рядом с ними, — показывал он, — поднимаются ветки, высокие и прямые, которые растут очень быстро, но дают редкие, считанные плоды. Специалисты полагают, что эти бесплодные ветви лучше отсекать. Но их можно сохранить, только отвести от ствола наружу, а затем изогнуть и привязать конец тонким шпагатом к основанию, так что они станут похожи на натянутый лук». В деревне все изумлялись, сколько плодов приносят потом такие привязанные ветви. «Он придумал это еще в свои первые годы в Стране, — с восхищением рассказывал мне Пинес. — Он открыл, что можно обуздать и запрячь в работу не только лошадей и людей, но также плодовые деревья».
Несколько лет спустя, когда в деревню пожаловал объездной инструктор по садоводству и стал взволнованно учить мошавников сгибанию ветвей по «американскому методу Колдуэлла», ему сказали, что у нас этот метод применяют давным-давно, разве что не называют его разными напыщенными именами. Более того, по методу Миркина согнутым ветвям время от времени дают ненадолго распрямиться, и эта доброжелательная поблажка еще больше увеличивает их плодоносность.
Но Эфраима не интересовали плодовые деревья. Он был так напряжен, что трепет то и дело пробегал по его телу, как дрожь по коже породистой лошади. Каждый вечер он приходил во времянку Биньямина и Эстер, где висела большая карта, и они старательно передвигали по ней флажки и булавки.
Из деревни один за другим исчезали мобилизованные мужчины. Первыми ушли деревенские кузнецы, братья Гольдманы. С самого основания деревни они подковывали наших рабочих лошадей и так закаляли наконечники кирок и острия лемехов, что те никогда не ломались. «Как Иахин и Воаз[93], стояли они над огнем: багровое пламя отсвечивает на груди, „левая рука протянута к тискам, правая к молоту труженика“»[94].
«Как-то раз мы с Зайцером зашли в кузницу, — рассказывал дедушка, — а братьев-кузнецов там уже не было. Угли в печи остыли и подернулись пеплом, меха молчали, даже дыма не было — и только два громадных молота все еще летали в воздухе над наковальней».
Потом ушел Даниэль Либерзон, и после войны остался в Европе с отрядами мстителей[95]. Он писал Эстер сухие, яростные письма и никогда не упоминал в них моего отца. Но ненависть к нему и желание уничтожить всех на свете золотоволосых блондинов так и сквозили ледяным ветром меж его строк и деяний.
Биньямин сидел теперь по ночам с Рыловым и новыми, незнакомыми людьми, которые стали появляться в деревне, выдавая себя то за специалистов по удобрениям, то за торговцев птицей. Они готовили тайные склады оружия и дистанционные взрыватели, собирали минометы из оросительных труб и согласовывали звуки своих тайных ночных перекличек, «которые доводили до безумия сов и сверчков Долины».
В воздухе сгущалась тревога. Война была далеко, но по ночам и в тихие осенние послеполуденные часы люди вдруг замолкали и оборачивались на север или в сторону запада, будто им виделось или слышалось что-то издалека. «Кровь наших далеких братьев взывала из страшной дали».
Эфраим снова и снова упрашивал дедушку, чтобы тот разрешил ему записаться в армию, но дедушка даже слышать об этом не хотел.
«Парень в твоем возрасте может и дома сделать для общего дела все, что он должен сделать. Туда ты не отправишься».
«Мой прекрасный отрок, пастухом в чужих полях», — написал он на клочке бумаги, вырванном из тетрадки.
Эфраим работал с отцом в саду, но лицо его оставалось замкнутым и напряженным. Точно одержимый, он молча сгибал и подвязывал ветки. Пинес, который по одному лишь виду и поведению животных без труда распознавал близость их очередного кочеванья, снова и снова предупреждал дедушку о нависшей угрозе.