К русскому читателю
«Русский роман» — первая «взрослая» книга самого популярного израильского писателя Меира Шалева. Она написана еще в 1985 году, но такова уж судьба — приходит она к русскому читателю едва ли не последней по счету, после уже переведенных «Эсава» (1991), «Нескольких дней» (1994) и «В доме своем в пустыне» (1998). Немудрено. Это, вероятно, самый сложный и многоплановый роман Шалева и самый трудный для восприятия неизраильского читателя. Эта книга рассказывает в основном о Палестине начала XX века, так что события, в ней описанные, отделены от такого читателя не только географией, но и историей, не только пространством, но и временем. Но еще большую сложность представляет то, что и описанные в ней люди знакомы русскому читателю в лучшем случае понаслышке. Сага трех поколений, а именно такой сагой является «Русский роман», начинается с истории группы молодых евреев, покинувших Россию незадолго до Первой мировой войны, чтобы отправиться в Палестину возрождать свою историческую родину и себя самих, свой народ, — и тут-то начинаются сложности.
Вообразите себе прощание на вокзале: вы расстаетесь с молодыми людьми, которые навсегда уезжают на Чукотку. Безумие, конечно, но им вздумалось поднять этот необжитый, дикий, суровый край. Третий звонок, поезд трогается, еще видны в окнах юные веселые лица — и для вас опускается занавес. Он опускается надолго: война, революция, беспощадные тридцатые, еще одна война — «сороковые роковые», холодная война… Вы уж и думать забыли о чудаках, пропавших где-то в ледяной дали, разве что старикам порой вспомнится: «А как там эти… на своей Чукотке? Хе-хе-хе…»
Потом занавес поднимается снова, и вы вдруг узнаете, вы слышите, вы видите на своих экранах, что на Чукотке происходит что-то неслыханное. Сверкает электричество, шумят города, мчатся электрички, ревут потоки машин, колышутся злаки, гремят симфонические оркестры, печатают шаг дивизии и, сотрясая асфальт, ползут по площади атомные ракеты. Вы подозреваете, что вас обманывают. Вы твердо знаете, что тогда, в поезде, чудаков были считанные десятки. Но вам кладут на стол книгу и говорят: «Вот. Эта книга рассказывает о том, что произошло с теми чудаками. Они выжили, они добились. Из этой книги вы все узнаете». Вы заинтересованны. Вы открываете книгу, читаете, перелистываете. И тут происходит самое неприятное — не только для вас, но и для самой книги: вам — непонятно. Герои отделены от вас иначе прожитой жизнью, они богаты иным жизненным опытом. У них иные реалии и иные мифы. Свидание — почти через сто лет — состоялось, но встретившиеся уже не понимают друг друга.
Вам непонятно, что это у них там за «Движение» такое, о котором они столько раз упоминают? Какие «идеологические страсти» терзают их и разводят по разные стороны баррикад? Что это за страна, где бродят гиены, люди зачем-то годами тайком собирают оружие в отстойных ямах и дети в четыре года читают доклады на каких-то партийных конференциях? Кто они такие, все эти их «пионеры», «мошавники», «стражи», «харедим», «предатели-капиталисты», «Вторая алия», «Третья алия», «ашкеназим», «марокканцы»? Вы напрягаетесь понять, вы взываете к автору, но увы — автор вам не помогает, кажется, даже не хочет помочь, он, похоже, немного посмеивается над вашими заботами, потому что у него свои заботы, своя, писательская, игра — раскладывать на плоскости книжного листа яркие, многоцветные осколки судеб, вырванные из потока времени и перетасованные в самом причудливом порядке. Рассказчику не до вас и не до нас, он играет временем и судьбами, творит из них калейдоскоп затейливого сюжета, над кем-то смеется, на что-то намекает, вы чувствуете, что смеется, вы ощущаете, что намекает, а еще и волнуется, и впадает в пафос, и выпадает в иронию, но вам невнятны его пафос и его ирония, вы злитесь, вам непонятно все — начиная с самого заглавия книги. «Русский роман». Почему «Русский роман»? Чем он «русский»? О ком и о чем эта книга?
Это название — наверно, самое вызывающее в романе. Не случайно в России вокруг этой книги Шалева сложилась уже своя мифология: о ней без конца писали, как о уже переведенной, в крайнем случае — как о хорошо известной русскому читателю, а она только еще ждала своего дня, чтобы к нему прийти. В самом деле, раз «Русский роман» — значит, о русских, значит — для русских, и тем более обидно, когда оказывается, что вроде как бы и не про них и как бы не для них.
Между тем здесь всего лишь — вариация известного социологического парадокса: наибольшее непонимание порождают именно небольшие отличия. Герои книги, хоть они и евреи, но — евреи русские, и этим все сказано: и о книге, и о ее названии. Они выросли из того же единого ствола — того же нетерпеливого, жадного утопического ожидания, которое когда-то породило русскую революцию и привело в нее множество молодых русских евреев. Но герои этой книги — это та часть русского еврейства, которая решила привить свои утопические ожидания не на русскую землю, а на дичок собственной земли. Тем не менее воодушевляли их те же идеи «свободы, равенства и братства», разве что усложненные многовековым еврейским мессианством да историческими, библейскими воспоминаниями. Даже их «религия труда» и «мистика почвы» — и та очевиднейшим образом выросла из русского народничества и толстовства. Стоит ли упоминать еще о душевном максимализме или, скажем, о крестьянской жизненной цепкости? И без того очевидно, что «Русский роман» — это русский роман вдвойне: не только о русских евреях, но и о русских идеях. Хотя можно и наоборот: о еврейской идее — на русский лад. Ибо, как известно многим (а неизвестно еще большему числу), тот сионизм, которому обязаны своим возрождением земля Израиля и Государство Израиль, ни в коем случае не был «сионизмом вообще» или «сионизмом по Герцлю» — это был именно и прежде всего «русский» вариант сионизма. Начиная уже с того, что именно молодые сионисты из России, все эти Вейцманы и Жаботинские, они и только они отвергли, вопреки Герцлю, идею еврейского государства в Уганде в пользу еврейского государства в Палестине, и кончая тем, что именно эти молодые сионисты из России своим потом и кровью, за каких-нибудь полвека, превратили эту Палестину из малярийных болот и безжизненной пустыни в…
Во что же? Вы уже заинтересованы. Как реализовалась революционная утопия на русской земле, вы знаете. Весь ее путь, от октября 1917-го до сегодняшней России, вам известен. А как она же, эта утопия, реализовалась на земле еврейской?
Именно об этом — «Русский роман», книга, при всей ее общечеловеческой проникновенности и мощи, глубоко погруженная в историю, вросшая в нее корнями своих диких акаций и могучих олив.
Поэтому на самом деле, вопреки упомянутому выше социологическому парадоксу, русскому читателю — именно ему — понять «Русский роман» легче, чем французу или американцу. Ибо в основном и сущностном это — о «своем», непонятны на самом деле только конкретные реалии. Что-то вроде знакомой пьесы на не вполне знакомом языке. Необходимо лишь небольшое либретто, что-то вроде предисловия или вступления, которое объяснило бы эти реалии и напомнило «правила чтения» на этом чужом языке.
Такое вступление могло бы начинаться так. Иврит — очень «плотный» язык. Он не знает гласных, он их пропускает. Он пишет: «гбн» — и это может быть «гибен», т. е. горбун, или «габан», т. е. сыровар. Прочтение слова предполагает предшествующее знание, оно требует напряженного внимания, догадки и работы мысли. Библия — очень «плотная» книга. Ее огромная художественная мощь — в ее высшей сдержанности, в пропуске деталей. Она говорит: «И служил Иаков за Рахиль семь лет, и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее» — и предоставляет нам заполнить эти долгие, мучительные годы своим воображением, своим знанием жизни. Такое заполнение потребовало от Томаса Манна двух томов «Иосифа и его братьев», и только тогда его машинистка счастливо вздохнула: «Теперь я знаю, как это было на самом деле». «Русский роман» написан в библейской манере. Это по-библейски «плотный» роман. В отличие от истинно русского романа, он последовательно опускает многие психологические мотивировки. Но он их предполагает. Он говорит, что над могилой отца стоят «плачущий сын и разгневанная дочь», — и предлагает вдуматься: почему сын — плачет, а дочь — разгневанна? Живая вода читательского воображения и знания жизни призвана заполнить поры этого романа-губки. Это глубоко психологическая проза именно потому, что ее психологизм укрыт глубоко «между словами». Точно так же «плотна» в этом романе историческая ткань. Она предполагает и требует читательского участия. Учитель Пинес защищает деревню не только от колорадских жучков, но и от государственной лотереи, от полчищ саранчи, как от полчищ джазменов. Почему лотерея и жучок, саранча и джаз поставлены в один ряд? Мотивировки опущены, пропуск требуется заполнить, и это предполагает предшествующее знание.