свою жизнь, теперь я знаю) Как только у меня в кармане были деньги, я думала об этом. Мне был ненавистен этот ритм — моей работы, наших ночей, как ты смел осыпать меня упреками, говоря мне о «слабости», как ты смеешь, ты, который два часа не в силах провести один, ты, которому нужно, чтобы кто‑то другой рядом с тобой вдохновлял все твои жесты, ты, который не можешь даже хотеть что тебе хочется. Я знаю: она будет вертеть тобой как захочет, это факт.
Наша жизнь вдвоем, я в нее верю, как и ты в нее верил в первый день, когда ты говорил о доме. Я в нее верю, как верю в то, что нас соединило: в глубину твоих ночей и моих. Я отдала тебе всю себя, целиком. Теперь ты можешь вволю посмеяться, втоптать все в грязь — я даже и не думаю сердиться.
Давай, можешь все разметать, испоганить, уничтожить, послать к чертям — все, что хочешь: никогда ты меня больше не достанешь, я никогда не буду там, где ты думаешь меня настичь, там, где ты в конце концов думаешь схватить меня за горло, что доставляет тебе такое наслаждение.
Теперь, когда благодаря мне самый банальный образ принял форму мечты, желания, драмы, страсти, теперь, когда одна лишь тихая радость освободит тебя от всех тягот, в виде самого откровенного, самого продуманного, самого корыстного, самого жалкого «адюльтера».
А я, у меня нет слов, я слишком много видела, слишком много узнала и познала, чтобы создавать какую‑то видимость. Ты можешь делать все, что хочешь, мне не будет больно.
Как лицемерны трагики: ты хорошо это знаешь. Как была разыграна эта драма — день за днем — на моих глазах, полных презрения — или благодаря моим ужасным приступам, вызванным одним лишь неврозом.
Я знаю все, что с тобой происходило — все — вот уже больше года, до, после Сицилии, все, что назревало вокруг существа, которое приняло форму твоей мечты, разрушительной мечты, которая умеет разрушать, мечты, которая сводится к самому банальному из всего, что есть в повседневной действительности, тому, что кто угодно может пережить: к адюльтеру, отлично спланированному, продуманному, ловкому, искусному, пылкому, поскольку тайному. Пойми меня, она ничем не может меня уязвить, эта женщина. Я знаю — там, на улице Ренн, это зеркало, которое она вынудила тебя принести, перед которым с самого первого дня (те дни, когда ты говорил: «Колетт, я тебя обожаю») я видела, как она вертится что есть мочи, хотя к ее великому сожалению ты даже этого не замечаешь.
Она может сделать все, что пожелает, но ей не удастся меня уязвить.
Пусть думает, что может изгаляться сколько будет ей угодно. Мне действительно хотелось бы, чтобы ты знал, какое освобождение: все обратилось в прах.
Ты можешь играться с моими вещами, бросать их к ее ногам, угождать ей, меня никогда не заденет то, что исходит от нее. Никогда, запомни это, она не коснется того, что существует между нами двоими.
Я знаю, теперь она тебе так нравится, что «впору умереть», умереть от наслаждения. Я знаю, потому что знаю все, что ты пережил. Все, что ты переживаешь.
Ты там назначишь ей свидание, когда пойдешь прогуляться, а я останусь здесь, в четырех стенах. Если бы ты только знал: я могла бы помочь тебе устраивать эти свидания, я буду совершенно спокойна и счастлива, я просто укажу тебе.
Как хорошо я сумела придать ей этот ореол греховности, который тебя так возбуждает, этой несчастной девице, которая только и могла, что над всем «потешаться». Она следила за всеми моими жестами, чтобы их копировать, слушала мои слова, чтобы их повторять, она пытается читать мои книги, прилагает все старания, из кожи вон лезет, чтобы стать такой как я — это так смешно, ведь правда, что мне жаль ее от всей души.
Я вовсе не желаю поплатиться — связать себя в тот момент, когда я испытываю потребность освободиться.
Быть там в минуту свидания в лесу или в снятом номере на Сен–Жермен, или на вокзале Сен–Лазар.
Она как ненасытная пиявка липнет ко всему, хочет быть в курсе всего, что ты делаешь, гоюришь, быть в курсе всех твоих замыслов, чтобы всюду встревать, оказывать воздействие. Ты уже больше ни на что не можешь решиться без ее вмешательства в твои замыслы.
Разве возможно, чтобы это так и продолжалось? Конечно нет.
Никакого соглашательства в том, что касается цельности, полноты… жизни. Во мне не может быть никакого соглашательства. Это ясно — ведь только так я снова и живу, избегая всего заурядного, всего того, что есть лишь
бесславие
хитрость
празднословие
Хорошо — плохо — эти слова все время вертятся на языке.
Мишелю Лейрису
Я не могу больше плакать: меня рвет. Я не могу больше смеяться: скрежещу зубами. Как я его ненавидела, этот сухой недобрый смех, — раздавшийся, когда я его повстречала на своем пути. Мне стали понятны все мои чувства, пустые фразы, что срываются с языка, все превратные жесты, которые якобы понятны окружающим. Но я понимаю лучше, чем вы, к тому же с беспощадной иронией… я смеюсь потом таким вот долгим одиноким смехом… а затем плачу, скрежещу зубами, и меня рвет.
Подозреваю, что я с вами встречалась, с вами и с другими, затем лишь, чтобы его мельком увидеть.
Пора прекратить эту комедию и оставаться здесь, держа свою жизнь в руках, оставаться здесь даже в пустыне среди голых скал и камней, но оставаться здесь — самой собой — а не другой, что совсем на меня не похожа.
Каждый день моей жизни — вы слышите — он преследует меня. Я снова нашла его в красной земле и в грязи, в звездном небе, в ненависти и радости других людей, которую я разделяю — которую другие разделяют со мной как по волшебству.
Я нашла его в ужасе «пейзажа», безобразного и столь мягкого. Это так просто, как геометрия, как линия горизонта.
Все совершенно ясно, я не опьянела. Одна лишь крайняя усталость женщины–тени, что влачит свое существование, меня пьянит… и разбивает. Эта тень (моя собственная) охотно бы меня оставила на углу улицы или же она несет меня к другим теням, которых я принимаю всерьез. Но меня не сломить. Я думаю о своем детстве […...] отдельные, прерванные, они всегда соберутся в одну большую и блестящую слезу — я нахожу