какого-нибудь вельможи, можешь убивать новорожденных – ты это и делала, гадкая женщина, пытаясь обеспечить безопасность своему потомству. Власть испортила тебя, госпожа, но ты мала и немощна перед этим неказистым человечком, что пляшет у меня в штанах. Тысячи смертей против нескольких минут страсти. Истину сказать, там – страх, а здесь, между моими ногами – петушиная гордость и живость. Жизнь и душа против каменной твердости и ледяного бездушия, которое отнимает дыхание, лишает знания, крадет разум… – говорил Рудольф Бакховен.
Госпожа карлица успокоилась. Словно пламя, которое не получает пищи, быстро угасла. Смирила дыхание и проглотила две-три слезы. В одночасье утих ее голос, который умел взрываться во внезапной истерике от ярости. Бомба. Холодная и неприятная в руке, которая, освобожденная от сжатия пальцев и подброшенная в воздух, ударившись о землю, делается разорительно горячей.
Голосом, полным льда и бесстыдства, которым она в свое время приказала уничтожить любовника дочери, Михая, госпожа обратилась к Рудольфу:
– А зачем ты, несчастный, приходишь, зачем ты, безумный мальчик, постоянно возвращаешься в эти покои, в стены, что пахнут кровью, в постель, в которой, как ты мыслишь, безумный, кроется зло? Зачем ты кричишь, словно олень, пронзая мое тело, и стонешь, словно иссеченный в поединке витязь, наполняя меня семенем?
– Нежность.
– Нежность?
– У меня было много женщин, госпожа, иные были божий дар и совершенство, Афродиты и Дианы, сотворенные из пены, из запаха столетних лесов, словно освобожденные руками ваятеля из сердца белого камня. Некоторые – тихие, ласковые, готовые на все, другие – требовательные, пятые – пламенные настолько, что от их кожи зажигались искры в горячем воздухе запертых комнат, девятые – необузданные и громкие, опереточно театральные. Но ни одна, госпожа, не умела с такой нежностью ласкать это усталое и грешное тело. Это я вынужден признать. Ни одна женщина. Только ты, госпожа, твои губы, твои руки, твоя узкая, маленькая роза, благоуханная и шелковистая. Твой голос, теплый, словно шерстяной плед. Твой сонный взгляд, что гипнотизирует меня и вводит в сон. Вот зов, который меня вновь и вновь привлекает в адское место, откуда не возвращаются, в этот мрачный город, в твои опасные, темные комнаты, в которых человек может исчезнуть, подобно кораблю в океане. Я снова прихожу к тебе, словно на материнский зов.
– О, дорогой мой мальчик… – сказала госпожа карлица и обняла его за талию.
– Поэтому хорошо уйти отсюда, сбежать от тебя, скрыться в надежное место от окружающей опасности, однако в этом списке причин для бегства есть и несколько идеальных безумий, ради которых храбрый искатель приключений снова вошел бы в волчье логово сапожника и госпожи.
– Останься еще немного, мальчик! – снова крикнула госпожа.
– Я у тебя не в узниках, безумная женщина, – сердито ответил Рудольф Бакховен.
Меч солнца рассек темную бархатную штору и с силой ударил в вогнутое стекло зеркала, собирающего свет. Рудольфу показалось, что сноп огня поджег бумаги, разбросанные на ночном столике.
Рудольф высвободился из крепких объятий госпожи.
– Я не позволю тебе уйти, милый, – в ярости произнесла госпожа карлица и бросила в сторону хрустальный бокал, который, ударившись о тяжелую штору, прикрывавшую стену, на миг завис в воздухе, словно удерживаемый на месте, а затем упал на мраморный пол, разлетевшись на крохотные куски, тихо, без звука.
– И что же ты будешь делать, как ты остановишь меня, когда не можешь убить свое желание, – дразнил госпожу Рудольф.
– Желания не существует, дорогой мой.
– Humor melancholicus призывает в наши тела демонов, а те отмечают нашу душу экстазом. Некоторые из этих демонов так ловки, что умеют открыть человеку будущее, – сказал Рудольф.
– Я не готова к этим твоим философским каламбурам, а еще менее – к предвидению будущих дней без ожидания – смерти или твоего прихода, – проговорила госпожа карлица.
– Мы не пара, дорогая, не пара и никогда не будем ею. Так уж определено. Но когда все придет в порядок, когда моя лампа в середине ночи засияет в уединении башни, когда планеты выстроятся в череду, доступную для понимания только ангелам, я приду снова, ибо тогда может быть то, что было минувшей ночью. И будет все как прежде, как бывает всегда, когда мы вместе, ибо это было, госпожа моя. Я верю в возвращение, так как удивительные, невероятные кометы возвращаются вновь, хотя они уже проходили этим небом. И мне в самом деле неведомо, будет ли мое теплое семя заполнять розу с шелковыми лепестками, будет ли крик твоего бесконечного удовольствия вновь пробуждать от сна усталую прислугу во дворце твоего мужа и раздражать его обрюзгших генералов безопасности. Не знаю, разорзвет ли этот крик триумфа сладострастия паутину, скопившуюся в коридорах дворца, а потом исчезнет, как дым, пока мыши будут бежать от исступленных шагов рассерженной стражи. Не знаю, дорогая, будем ли мы снова вместе, а если будем – оставим ли мы, подобно двум теням, след в прозрачном утре. Во льду. В воде. На стекле. Я не знаю, да это и не важно. Однажды это было. Мы будем помнить это, покуда живы, – сказал Рудольф Бакховен.
Его лицо было темно, губы сухи.
Где-то далеко заслышался гудок поезда.
И колокола.
Рудольф Бакховен обернулся и без оглядки вышел из комнаты.
Госпожа карлица, в холерическом ореоле, осталась одна в своем заповеднике на третьем этаже дворца, тихо глотая слезы, что и вопреки ее воле не покидали глубины ее маленьких поросячьих глаз.
Прежде заплачет камень, чем она…
Aurora
окрашивает багрянцем…
Новый день.
Он вышел из ночного прибежища, пока остальные спали, опьяненные вином и страхом.
Постоял несколько мгновений перед каштилем Николаса Хаджмаса де Берекозо, правителя, в собственности которого было село Надь-Кекенд и еще тридцать три места, разбросанных в песчаной пустоши и по берегам скрытых болот с левой стороны от реки Тисы.
Утро было прекрасное. Солнечное. Казалось, будто несколько часов назад не проходил здесь ни с чем не считающийся дракон непогоды. Он утолил свой ненасытный гнев и миновал, подобно орде облаков, отошел безгласно, словно больная собака, исчез за песчаными дюнами или спустился сквозь заросли тростника к мелкому равнинному озеру, где остался дожидаться нового приступа гнева и жажды разрушения.
Единственным различием в отношении мига, когда Викентий Маркович Гречанский прибыл в это уединенное место, было различие в температуре: Гречанский спрыгнул с изнеможенного коня в летние сумерки, а утро, когда он седлал Киш-Фаркаша, было холодным, зимним. Солнечное, но морозное утро, что коварно поражает сердце и грубо щиплет щеки. Гречанскому казалось, что между его приездом в равнинную землю меж реками и нынешним часом,