неспособность к причастности и одиночеству, что свойственна желающему субъекту на стадии пароксизма внутренней медиации. Парализованный взглядом медиатора, герой хочет от него скрыться. Отныне все его желания сводятся к тому, чтобы видеть, не будучи видимым; именно поэтому тема вуайеризма настолько важна уже у Пруста и Достоевского, и тем более в современном так называемом «новом романе».
* * *
С этим более обширным вопросом аскезы ради желания связан также дендизм, вызывающий поэтому естественный интерес у Стендаля. Занимает он и Бодлера, однако трактовки поэта-романтика и романиста сильно между собою расходятся. Поэт делает из дендизма «тень аристократической эпохи»; романист же, напротив, полагает его явлением современным. Денди всецело принадлежит миру Черного. Прижиться в Париже ему позволяет торжество печального тщеславия над веселым. Его родина – Англия, где метафизическое желание зашло еще дальше, чем во Франции. Все эти черные одежды ничуть не напоминают о щеголях эпохи Старого порядка, не боявшихся удивляться, восхищаться, желать и даже громко смеяться.
Денди определяется тем, что выказывает ко всему холодность и безразличие. Однако холодность эта – не стоическая, а расчетливая, стремящаяся распалить желание – и поэтому она зациклена на Других: «Мне довольно и меня самого». Денди хочет, чтобы Другие копировали желание, которое у него якобы есть к себе. Он проводит своим безразличием над публичными местами подобно тому, как проводят магнитом над железными опилками. Он универсализирует, индустриализирует аскетизм ради желания. Едва ли можно найти предприятие менее аристократическое; оно с головой выдает буржуазную сущность денди. Этот Мефистофель в цилиндре хочет быть капиталистом желания.
Поэтому денди, хотя и в различных вариациях, встречаются нам у всех романистов внутренней медиации. Стендаль, Пруст и Достоевский сами же их и сотворили. Когда Кармазинов спрашивает, кто такой Ставрогин, Верховенский отвечает, что «это какой-то Дон Жуан»[71]. Ставрогин являет собой наиболее чудовищное, сатанинское воплощение романического дендизма. Денди стоит выше всех и – к величайшему своему несчастью – в высшей степени счастлив. Ставрогин находится по ту сторону любого желания. Неизвестно, перестал ли он желать потому, что его желают Другие, – или Другие желают его потому, что он перестал желать. Выйти из этого порочного круга Ставрогин не в силах. Поскольку у него больше нет медиатора, он превращается в магнитный полюс желаний и ненависти. Все персонажи «Бесов» – его рабы и постоянно к нему тяготеют; они живут лишь ради него и думают только о нем одном.
Но именно Ставрогин, как и указывает на то его имя[72], несет тяжелейший из всех крестов. Достоевский хочет продемонстрировать нам, чем может обернуться «успех» метафизического предприятия. Ставрогин молод, хорош собою, богат, силен, умен и знатен. Вопреки мнению критиков, Достоевский столь богато одаривает своего персонажа отнюдь не «ради красного словца» и не потому, что втайне питает к нему симпатию. Ставрогин иллюстрирует его теорию. Чтобы «борьба раба и господина» всегда разрешалась в пользу одного персонажа, в нем должны сойтись все условия метафизического успеха. Ставрогин ни за чем не тянется, но все получает, – и именно потому, что он ни за чем не тянется, все мужчины и женщины падают к его ногам и полностью предают себя его воле. Ставрогина мучит acedia[73], его прихоти становятся все ужаснее, и в итоге он кончает с собой.
Другую крайнюю позицию на шкале Достоевского занимает князь Мышкин, чья роль в «Идиоте» несколько схожа с ролью Ставрогина в «Бесах», – но по причинам прямо противоположным. Князь не лишен желаний, но его мечты неизмеримо выше, чем у остальных персонажей романа. В мире, где все желают близкого, он желает лишь дальнего. С точки же зрения окружающих это значит, что он не желает вообще. Он не позволяет втянуть себя в чьи-либо треугольники. Вокруг него царят зависть, ревность и соперничество – но его не берет никакая зараза. Ему не свойственно безразличие – вовсе нет, – но его милосердие и сострадание, в отличие от желания, его не сковывают. Прочие персонажи никогда не находят себе поддержки в его тщеславии и поэтому вечно попадают впросак. Именно поэтому, позволив генералу Иволгину запутаться в собственных выдумках, он в какой-то мере несет ответственность за его смерть. Лебедев, скажем, из самолюбия его порой урезонивал, иронизируя над его словами и давая тем самым повод выпустить пар.
В Мышкине нет места ни для гордыни, ни для стыда; его неотмирное безразличие лишь распаляет сплетающиеся вокруг него желания. Последствия его подлинного отречения – такие же, что и у ложного отречения денди. Как и Ставрогин, Мышкин притягивает к себе желания, но не находит им применения. Все персонажи «Идиота» заворожены им одним. «Нормальные» молодые люди рядом с ним путаются в двух противоречивых суждениях и задаются вопросом, идиот ли князь или изощренный стратег, денди высочайшего класса.
Во вселенной Достоевского недуг торжествует настолько явно, что смирение Мышкина и его удивительное стремление к преображению жизни ближних силой любви приносят те же отравленные плоды, что и гнусная черствость гордыни. Понятно, почему по замыслу романиста князь и Ставрогин исходят из одного и того же. Эта общность отправной точки не означает, что Достоевский мечется между дьяволом и Господом Богом. Нас же она удивляет лишь потому, что под влиянием романтизма мы слишком переоцениваем индивидуальность героя. Главная забота романиста – не придумывать персонажей, а разоблачать истину метафизического желания.
* * *
Завладевая желаемым, субъект получает лишь пустоту. Господин в конечном счете оказывается столь же далек от цели, как и раб. Желание Другого поддается ему, поскольку он симулирует и утаивает свое собственное. Объект у него в руках, но тот лишается всяческой ценности уже потому, что им обладают. Покорившись Жюльену, Матильда вскоре перестает его интересовать. Стоит прустовскому рассказчику вообразить, что Альбертина ему верна, как он тут же хочет от нее избавиться. Когда Лизавета Николаевна склоняется перед Ставрогиным, тот от нее отворачивается. Раб немедленно попадает в царство обыденного, в центре которого находится господин. Вновь отдаваясь желанию и устремляясь к объекту, господин всякий раз верит, что бежит из тюрьмы, – но та перемещается вместе с ним, словно нимб у святого. Так господин без конца продолжает свое скорбное исследование реальности – совсем как ученый-позитивист, который надеется познать высшую истину, долго мусоля одну деталь.
Господина одолевают разочарование и скука. На первый взгляд нам может показаться, что он осознал всю абсурдность метафизического желания. Однако он отрекается не от всех желаний, а только от тех, которые на опыте обманули его ожидания, – от простых желаний и тех людей, которые отдаются ему, никак не обороняясь. Отныне его привлекает только угроза – или скорее предвкушение – триумфального сопротивления. Эту роковую природу романтической страсти отмечал в своей книге «Любовь в западном мире» Дени де Ружмон: «Чтобы пожелать снова и распалить желание до масштабов осознанной, напряженной, бесконечно занимательной страсти, необходимо громоздить все новые препятствия».
Господин отнюдь не исцелен, но измучен. Его цинизм – изнанка подлинной мудрости. Чтобы хоть как-то сладить со скукой, ему приходится все больше походить на раба. Он чем-то напоминает гонщика, который с каждым кругом по чуть-чуть прибавляет скорость и в итоге переворачивается.
Это движение от величайшего господства к рабству иллюстрирует Наполеон у Толстого. Подобно всем буржуа, Наполеон – выскочка, обязанный своими успехами лишь аскетическому инстинкту внутренней медиации. Однако, взойдя на вершину триумфа, он обнаруживает,