Оторвав черноглазого музыканта от клавиш и педалей и предложив ему прогуляться в его же келью для уединенной беседы, слегка опешивший епископ услышал страстную тираду, из которой за скороговоркой не разобрал ни слова. Однако органист вовремя спохватился.
– Ваше преосвященство? – изумленно воскликнул он, вскакивая из-за органа и низко кланяясь. – Монсеньор! Прошу простить меня! Я вас не узнал! Тут ходят все, кому вздумается, и я, бывает, бранюсь… Ваше преосвященство появились так внезапно… Я весь к вашим услугам, монсеньор!
Органиста вопреки форме носа звали Эстебан.
– Изамбар! – Он с силой заломил руки, позабыв о своих чувствительных пальцах, которые ему следовало беречь. – О Изамбар! Это чудовищно, монсеньор! Он помешался на книгах давным-давно, помешался и тронулся умом, а они только теперь заметили. Но какой же спрос с помешанного? К тому же он тихий, жил себе, никого не трогал… За что его так мучить, монсеньор?! Да ведь и без толку все!
– Ты полагаешь, он сумасшедший?
– Это правда, монсеньор, чистая правда! Он тронулся еще прежде, чем стал монахом. Слегка. А тут совсем свихнулся. И все из-за математики. Дался ему этот Пифагор! С таким-то голосом и слухом не петь – смертный грех! Это Бог его наказывает за зарытый талант! Он стал бы великим музыкантом, если бы не математика.
– Говорят, он и в математике достиг многого, – заметил епископ.
– Кто говорит? – взмахнул руками органист. – Эти библиотечные крысы? Да разве они знают, о ком говорят?! Правда, разок они все же слышали его голос. Я проболтался им об Изамбаре. На свою голову. И на его тоже… Он пел здесь однажды, и я сам чуть не оказался на помойке!
– Так у вас в обители давно заведено сажать в помойку провинившихся? – съязвил монсеньор Доминик в основном затем, чтобы хоть немного снизить скорость Эстебановой жестикуляции. Но безудержный южный темперамент укротить не так-то просто. Музыкант даже не заметил подтекста.
– Я ведь не спорю, что я перед ним – что поросенок перед соловьем, монсеньор, – продолжал он, притопывая ногой, будто нажимая на педаль. – Даже через столько лет, когда изо дня в день я упражнялся на инструменте, а он не раскрывал нот. У него в горле – все октавы, а в ушах – камертон!
– Вероятно, тебе все же захотелось проверить точность его камертона? – предположил епископ. – Или ты не ведал, что творишь, Эстебан? Или тебе надоела твоя музыка и ты захотел уступить орган Изамбару?
– И уступил бы, пожелай он только! – воскликнул органист. – А куда бы я делся, монсеньор?! Уступил бы. А потом пробил бы своей головой эту вот стену. Или поднес бы ему кружку воды с ядом, промочить горло…
– Эстебан, я тебя не понимаю, – сказал епископ, которому эти душеизлияния уже начали надоедать и захотелось сменить тему. – По-моему, голову надо лечить тебе, а не ему.
– О монсеньор! И сердце! И душу! – Казалось, еще немного, и органист громко разрыдается. – Прошу вас, помолитесь за меня, монсеньор! Я грешен в зависти. И в предательстве. Я выдал его тайну. Ведь если бы я не проболтался… Я пожелал ему зла. Я проклинал его имя! И вместе с тем я хотел слышать, как он поет. Только бы и слушал!
– Ты говорил это на исповеди?
– Да, монсеньор. Не помогает! – Органист снова с хрустом заломил руки.
В монсеньоре Доминике проснулся пастырь. Голос его смягчился.
– Дитя мое, исповедь без раскаянья недействительна. Нужно раскаяться.
– Но как, монсеньор?
– Скажи мне, положа руку на сердце, ты ненавидишь Изамбара?
– Я ненавижу его за его голос. За то, что он владеет голосом, который я обожаю. – Эстебан перешел на шепот, горячий и страстный; штормовые волны набежали на гладь его лба, брови мучительно надломились. – Владеет виртуозно! И даже не пользуется даром, за который я отдал бы жизнь и душу. Я ненавижу его. И я люблю его голос так же, как ненавижу свой!
– Как же ты можешь петь, Эстебан? – искренне изумился епископ. – Я не музыкант вовсе, но разумею: чтобы петь, надо прежде полюбить свой голос. Вот где твой грех, Эстебан. Ты, музыкант, ненавидишь голос, которым наделил тебя Господь, и желаешь голоса Изамбара. Это алчность и гордыня, дитя мое!
– Знаю, монсеньор, но что мне с того?!
– Ты должен простить ему его голос. Ступай, взгляни на него. Можно ли испытывать любовь или ненависть к тому, кто похож на прокаженного, завидовать тому, кого гложут черви? Неужто ты и теперь видишь в нем соперника?
– Соперника? – простонал Эстебан, всхлипывая. – Никогда! Какой я ему соперник? Какой я музыкант? Я – пыль у его ног, пустое место. Тем более после прошлой пятницы, когда я сам, своими руками… Вот этими вот руками, монсеньор! Я… его !!! – Лицо органиста перекосилось, он качнулся вперед всем телом. – Из меня сделали палача, монсеньор!
Епископ решил попробовать другую тактику.
– Судя по твоим старым счетам с Изамбаром, тебя это должно было порадовать, – заметил он хладнокровно. – По-моему, отличная возможность направить свою ненависть. Ты, наверное, старался изо всех сил. Но у тебя получилось хуже, чем хотелось бы, ведь так? Изамбар молчал, как рыба. Он оставил при себе свой изумительный голос. Он и в самом деле владеет им безупречно, и ему даже нет нужды петь, чтобы это заметили. Вот что окончательно сразило тебя, Эстебан. Разве нет?
– Нет!!! – пронзительно вскрикнул органист и затряс головой. – Нет! Неправда! Я грешник, но все же человек, и у меня есть сердце. Я не такая гадина, как вы думаете, монсеньор! А плети! Вы бы их видели! Это варварство! – Его всего передернуло. – Я старался, монсеньор… – Он заговорил с усилием, втрое тише и медленнее, совсем другим голосом, глуховатым, но более глубоким, а интонации стали отчетливей, как бы острей. – Я сострадал ему… Всем существом… И старался изо всех сил для того, чтобы это скорее кончилось. Я заставил себя. А накануне всю ночь молился. За себя и за него. Я не хотел, чтобы ему было слишком больно, и не хотел, чтобы ему пришлось долго терпеть. Когда выбора больше нет, помочь может один Господь. И Господь меня услышал. Тот, другой брат не старался вовсе – он жалел силы и, может быть, жалел Изамбара. А я вложил все, что только мог, в свои восемнадцать ударов, хоть при каждом у меня сжималось сердце, а потом сам чуть не рухнул на землю с ним рядом. Я сделал для него то, что мог. Мало кто сделал бы это лучше, монсеньор. Потому что он мне дорог. Я любил его. И люблю…
– Ты же сказал сейчас, что любишь его голос, а самого Изамбара ненавидишь, – напомнил епископ.
– Это сказал не я, а дьявол, что сидит во мне, – ответил органист шепотом.
– Разумеешь ли ты, что говоришь, дитя мое? Изгнание дьявола – мое призвание и обязанность. Нельзя делать мне таких признаний!
Казалось, Эстебан не расслышал или не понял. Его черные глаза стали влажными и заблестели.
– После той пятницы мои руки, – он поднял перед собой дрожащие ладони, – мои пальцы меня не слушаются. Они стали, как деревянные. Не гнутся, как прежде, не чувствуют… Ноты не поддаются им, не сплетаются в кружево. Мои руки согрешили. Монсеньор! – Органист опустился перед епископом на колени. – Отпустите мне мой грех. Научите, как очиститься. Только знайте, что я человек слабый. Я не смог бы, как он…