Тайная ересь в монастырских стенах! Вот она, чрезмерная ученость! Вот что он вычитал в своих любимых книгах, написанных язычниками на языках, которых никто уже не помнит (сам настоятель, кроме родного наречия, знал лишь латынь, да и то слабовато).
И преподобный твердо решил выловить чертей из тихого омута Изамбаровой души. Собрав всю братию, он прямо обвинил переписчика в ереси и объявил, что если Изамбар тотчас же вслух и громко не пропоет Credo, то его сочтут виновным. Изамбар молчал. Похоже, он дал обет молчания, потому что с тех пор никто не слышал от него ни звука, как будто у него и вправду пропал голос.
Настоятель велел посадить его в помойную яму, потому что грязным еретикам самое место среди отбросов, и там он должен был сидеть, пока не покается. Многие братья жалели Изамбара. На второй день кто-то из них принес ему письменные принадлежности. Он сделал в земле углубление наподобие ниши и, пока солнце стояло над ямой, писал там, как за конторкой. В яме тогда еще было довольно сухо. Но кто-то из тех, кто его не любил, проходя, заметил, что он пишет, и донес настоятелю. Настоятель устроил целое расследование из-за злосчастных пера и чернильницы, замучил всю братию, но виновного так и не нашел. Он пригрозил, что в другой раз приспешник еретика тоже окажется в яме, рядом с товарищем. Только другого раза не понадобилось. Настоятель заставил одного из монахов спуститься в яму и перерыть ее всю вверх дном, но Изамбаровы сокровища найдены не были – видно, опальный переписчик зарыл их глубоко в землю, выверив местечко поукромней. Однако ему пришлось дорого за это заплатить. Преподобный велел достать его из ямы и пороть плетьми до тех пор, пока он не лишится чувств.
Была как раз пятница. И каждую пятницу по приказу настоятеля это повторяли. В первый раз Изамбар принял семьдесят три удара, но после, сброшенный в яму, весь день лежал там без движения, и братья уже решили, что он умер. Во второй раз он вытерпел сорок восемь, а потом у него хлынула кровь горлом и носом и шла долго, так как его опасались перевернуть на спину – ведь он был без чувств и мог захлебнуться. В третью пятницу он уже не имел сил подняться на ноги, а под плетьми лежал совсем смирно, даже не вздрагивая; на тридцать пятом ударе у него пропал пульс и затек кровью левый глаз. Сегодня, в четвертую пятницу, надо думать, Изамбар испустил бы дух. Настоятель тоже опасался этого и дал знать монсеньору Доминику. Преподобный долго не хотел обращаться к епископу за помощью – все надеялся, что Изамбар покается. Настоятель никак не ждал от книжника такой крепости.
Слушая рассказ, монсеньор Доминик испытывал к толстому настоятелю смесь отвращения и презрения. Прежде всего за презрение к книжнику. Епископ ведь и сам был книжником. Полуистершиеся старые свитки учили его руки осторожности, глаза – вниманию, чувства – покою, ум – собранности. А тишина библиотек – лучший учитель молчания. Если книжник решил молчать, и копье воина, и орудие палача притупятся о его молчание. Истинный книжник в нем мастер. Но только несостоявшемуся трактирщику, по ошибке напялившему монашескую рясу, это невдомек!
– Что он писал там, в яме, ты не знаешь? – спросил монсеньор Доминик.
– Не могу знать точно, но не трудно догадаться, – охотно ответил монах. – Во-первых, конечно, решал задачи. Изамбар обожает решать задачи. Просто жить без них не может.
– Какие задачи? – навострил уши епископ.
– По геометрии особенно. Он же математик, монсеньор! – оживился его собеседник. – Он перевел для нас «Учение Пифагора». Мало кто из нас знает греческий, а Изамбар на нем и читает, и пишет, и говорит! Никому не известно, откуда он родом, но мы думаем, откуда-то из тех краев… Кажется, арабский и иврит он знает все же не так хорошо. Мы все пользуемся его переводами, монсеньор…
– А с арабского он ничего не переводил? – невольно вырвалось у епископа.
– Кажется, да. Что-то по астрологии. Он очень ею увлекается. И задачи любит. Я думаю, там, в яме, он ими и занимался. И стихи слагал.
– Стихи? В яме?! – изумился монсеньор Доминик.
– Он может! – еще больше оживился сосед Изамбара. – Ему все равно где! Когда ему попадается какая-нибудь трудная задача, он не спит и не ест, пока не решит ее, иногда по несколько дней. А ответ слагает в стихи на латыни или на греческом. Вот за что его отец настоятель… После пятниц, говорит, не до квадратур ему будет!
Епископ тоже иногда сутками напролет решал астрологические задачи. Он уже видел в Изамбаре брата по разуму и бессознательно ставил себя на его место, а потому презрение к настоятелю перерастало в искреннее возмущение. И не то чтобы монсеньор Доминик жалел Изамбара за его телесные страдания – это было совсем не в духе епископа, – возмутительным казалось глумление невежества над разумом. Монсеньор Доминик видел перед собой то вонючее пугало, что на четвереньках вылезло из помойки, и понимал, что дело не в Filioque, а в Пифагоре.
Положительно епископу изменяло его обычное бесстрастие. Собеседник уловил и глубину заинтересованности, и участие, и сочувствие к герою рассказа.
– После первой пятницы, когда брат Изамбар очнулся, – продолжал монах, – отец настоятель распорядился лить в яму помои, что всегда выплескивались в саду под розовые кусты (ибо жирные помои хороши как удобрение). Теперь все это стали сливать брату Изамбару на голову, чтобы вокруг него развелась сырость и он сидел там, как в болоте. Верно, для того, чтобы он не мог больше писать. Но если он только хотел, ему ничего не стоило решать задачи и в уме. У брата Изамбара не голова, а сокровищница, и помоями ее не испортишь. Другого человека с такой памятью нет на свете! Он может лишь взглянуть и уже запомнить. У него память на все: на цифры, на текст, на знаки, на ноты… Правда, из него вышло много крови – плети-то тяжелые… Если его сожгут, монсеньор, у нас погибнет много книг. Никто не разберет их, никто не перепишет…
– Я бы не хотел этого, – искренне заверил епископ Изамбарова соседа. – Я приехал, чтобы помочь ему.
– Спасибо, монсеньор.
Епископу вспомнился шелест распухших губ: «Благодарю тебя, отче…» Приятно было простое забытое слово (давно уже никто его так не называл!), особенно приятно из уст, свободно изъяснявшихся по-гречески; приятно и само благодарение. Монсеньор Доминик припомнил также и фразу, сказанную только что об Изамбаре: «Похоже, он дал обет молчания, потому что с тех пор никто не слышал от него ни звука».
«А я слышал! – поздравил себя епископ. – И кажется, мы с ним поладим. Не можем не поладить!»
Монсеньор Доминик решил расспросить об Изамбаре органиста. Что, если Изамбар и вправду грек? Тогда история с Filioque яснее ясного!
Органиста епископ нашел, как и рассчитывал, в капелле, за инструментом. Тот разучивал, а может быть, и сочинял что-то в раннегригорианском стиле. Монсеньор Доминик не особенно разбирался в органах, но местный показался ему таким же древним, как и сама базилика, впрочем, отлично сохранившаяся.
Органист обладал густыми, мелко вьющимися черными волосами, жгучими темно-карими глазами, подвижным ртом и прямо-таки классическим античным носом – хоть статую с него лепи. Это тебе не сосед Изамбара, чью внешность не то что запомнить – и заметить было трудно!