Я несколько неловко шла за Симоном и не знала, как себя держать с этими всхлипывающими чужими людьми. За ним я прошла к нему в кабинет, где уже сидели и курили Анжела и Ханнеке.
— Послушайте… — Пальцы Симона дрожали. — Я только что из полиции… Патриция поехала к Бабетт и мальчикам… Похоже, что это правда.
Он рухнул в свое рабочее кресло. Глаза Ханнеке наполнились слезами, Анжела встала и начала ругаться. Я единственная не понимала, в чем дело.
— Ты видел это письмо? — спросила Анжела.
Он кивнул:
— Они спрашивали, узнал ли я его почерк.
— А что было в письме?
— Они нашли прощальное письмо в его машине. В бардачке. Это его почерк, я могу это подтвердить. В нем нет обращения, но ясно, что оно адресовано Бабетт. Эверт пишет, что готов сделать все, чтобы сохранить семью. Во что бы то ни стало. Что он ее любит… Он просит прощенья… Написано очень сумбурно, кусок письма оторван. В крови Бабетт и мальчиков обнаружены транквилизаторы. В кухне, где нашли Эверта, лежала канистра.
У меня подогнулись колени, как при боязни высоты, только я была не на краю пропасти, а в кабинете Симона и слушала странную историю, которая происходила в кругу моих друзей. У меня за углом. В моей жизни. Один из нас поджег свой собственный дом, в котором находилась его семья. Такое случалось в отсталых районах, в неблагополучных семьях, среди беженцев или в гетто, но ведь не в нашей деревне, в районе вилл, в семье, где все друг друга любили и ценили!
Анжела плакала в голос. Ханнеке пробормотала, что ей надо в туалет. Я сидела, тупо уставившись перед собой. Симон погладил мое бедро и спросил, все ли в порядке. Я кивнула.
— Как странно все бывает, — хрипло проговорил он. Он крутил сигару между пальцами. И вдруг вскрикнул: — Боже мой! Ну почему? Почему?
Несколько раз пнул ногой по письменному столу, потом взял себя в руки, снова сел и сжал голову кулаками.
Вечером мы опять собрались за столом в кухне у Симона и Патриции. Как мы могли рассказать обо всем детям, как это на них подействует? Мы не могли уберечь их от этого. Корреспонденты из программы «Сердце Голландии» уже крутились вокруг сгоревшего дома, журналист из местной газеты тоже. Представитель полиции говорил о «проблемах в семейных отношениях». Завтра появятся новые статьи в газетах. Как бы то ни было, завтра наши дети услышат о том, что папа Люка и Бо пытался убить свою собственную жену и детей. Будет подорвано доверие детей к родителям, и никто из нас не знал, как смягчить эту боль.
Мы все задавались вопросом: какова наша роль в этой драме, могли ли мы предотвратить ее? В конце концов, все знали, что у Эверта проблемы, и каждый день слышали от Бабетт, как тяжело ей жить с ним последние полгода. Мы и сами это видели по его мрачному лицу и агрессивным реакциям.
Всю неделю до похорон мы все жили как коммуна, в доме Патриции. Мы хотели быть вместе, чтобы разделить растерянность и отчаянье и найти ответы на наши вопросы. Мы курили, литрами пили кофе, пиво, джин и вино, каждый вечер ужинали и говорили о скорби, о людях, которых потеряли, о нашем горе. Мы поверяли друг другу свои самые сокровенные сомнения и страхи, и между нами возникли настолько близкие отношения, что они воспринимались почти как влюбленность. Дети крутились у дома, их поминутно гладили и ласкали, они по первому требованию получали сладости и каждый день на ужин ели пиццу или чипсы. Люк и Бо вились среди своих друзей, избегая любого разговора и любого прикосновения. С ними обращались так, как будто у них всю неделю был день рождения.
Если бы время обратить вспять,
Мы бы заключили тебя в объятия
И нежно баюкали, как ребенка,
Шептали бы твое имя,
И говорили, что любим тебя.
Эверт, ты оставил нам так много вопросов.
Смятенные и убитые горем, мы прощаемся с
Эвертом Губертом Стрейком
12 июня 1957 — 15 января 2002
мы никогда не поймем твоего отчаянного поступка.
Милые Бабетт, Бо и Люк, мы всегда будем рядом.
Ваши друзья из «клуба гурманов»
Анжела и Кейс Бейлсма
Лотта, Дан, Юп
Ханнеке Лемстра и Иво Смит
Мейс, Анна
Патриция и Симон Фогель
Том, Тиз, Тье
Карен ван дер Маде и Михел Броуверс
Аннабель, Софи
4
Я была совершенно больна в тот день, когда мы переезжали в эту деревню. По-настоящему больна от страха. Между перетаскиванием коробок и приготовлением кофе для помогавших нам друзей я то бегала в наш новый туалет, где меня жестоко рвало, то судорожно глодала сухарик в надежде, что мой желудок успокоится и чувство паники меня покинет. Амстердаму, который так любили, мы предпочли природу, покой, удобные парковки, больше безопасности, и это казалось мне самым рискованным решением в моей жизни. Как будто только сейчас, оставив в городе все, что любила, я на всю жизнь связала себя с Михелом. Подружки, работа, моя любимая булочная, тайский ресторанчик за углом, возможность запросто напиться как-нибудь во вторник и оказаться вдруг на крутой вечеринке, где до тебя никому нет дела. А еще в Амстердаме у человека могут быть свои секреты. Не могу сказать, что меня очень тянуло на вечеринки, я уж сто лет на них не была, а никаких секретов у меня не было вообще. Но сама мысль иногда пройтись по городу не в качестве чьей-то матери или жены, а просто как Карен, художник-дизайнер, всегда готовой к приключениям, — делала жизнь, по-моему, чуть-чуть менее скучной.
Почему же мы все-таки переселились в деревню? Михел постоянно напоминал мне, что мы уже сходим с ума от того, что в машину постоянно влезают, каждая поездка на велосипеде в школу и ясли — это стресс, нам нужен сад, ведь мы хотим, чтобы наши дочери могли спокойно играть на свежем воздухе, а город стал еще опаснее, особенно для детей. Последней каплей стало то, что на нас с дочками напал какой-то чокнутый наркоман, когда мы шли к зубному. После этого мы уже точно решили, что Амстердам — не то место, где будут расти наши дети. Мы стали искать особняк с садом, где я могла бы работать дома, в какой-нибудь милой деревне недалеко от Амстердама.
Переехать в деревню — значило потерять друзей. Первый год они еще приезжали, особенно летом, в хорошую погоду, с условием, что могут переночевать. Мы часто устраивали шашлыки в то первое лето. Каждый уикенд к нам приезжали на ночь с собаками, детьми, новыми возлюбленными, и пока все они катались на велосипедах или нежились на солнышке, я выкатывалась из нашего супермаркета «Алберт Хейн»[1]с тележкой, полной бутылок розового вина, ребрышек и французских батонов, а придя домой, сразу же принималась за приготовление им постелей на ночь. Было очень здорово, особенно когда дети угоманивались и ложились спать, а мы сидели на лужайке у огня и вспоминали нашу прежнюю жизнь в городе. Но на следующее лето разговоры стали менее оживленными, и пошли упреки: что мы никогда не приезжаем в город, не проявляем никакого внимания к их жизни, не интересуемся, чем они занимаются, что мы совсем опустились в провинции. И они были правы, хотя тогда мы так и не считали. И пусть разница была не так уж и велика, мы переросли друг друга. Мы скучали по их дням рождения, а они по нашим. Но нам все меньше хотелось возвращаться потом на машине ночью, а им — ворочаться на наших гостевых постелях. У наших дочек появились здесь новые подружки, мои собственные подружки прекрасно общались друг с другом, и я была нужна им все меньше. Иногда я приезжала к ним, чтобы доказать, что не совсем уж превратилась в провинциальную клушу, но мне стали все меньше нравиться эти ночные поездки. Да и разговоры в городе все чаще заходили о людях, которых я не знаю, о кафе, где еще не была, о фильмах, которые еще не видела, и о проблемах, которых у меня не было. Казалось, что ритм их жизни ускорился, а мой, наоборот, стал медленнее.