смеялась над всем, что хоть как-то казалось ей забавным. Поначалу Стас даже подумывал, не повреждён ли её мозг: в автоаварии ей сильно досталось. Операция, трепанция, реанимация… Потом абсцесс, повторный ад в операционной.
Но он старался об этом не думать. Как и раньше, он умел чувствовать только собственную боль. Именно поэтому Стас избегал дурных опасений относительно Евы — теперь она была частью его внутреннего мира. Почти частью его души.
И в дни, когда дежурила Валентина Павловна, Стас одиноко бродил по парку, внимательно всматриваясь в окружающее пробудившимися глазами и описывал сам себе всё, что видел: кованую изгородь, со сложными завитками, грубо треснувший ствол дерева, суетливых белок в верхушках крон, благородных голубей на крышах, тонких ласточек под выступами кровель.
Он всё ещё не мог описать траву, казавшуюся ему особой бескрайней вселенной внутри обыкновенного мира. Каждая травинка выглядела уникальной, и под каждой мелкой порослью лежала ещё меньшая, и так до самых невидимых основ. И меж них, как между деревьев, бродили почти сказочные существа — огромные, если сравнивать с «деревьями», неповоротливые или наоборот, юркие, подвижные: насекомые. По-своему страшные и по-своему прекрасные. Как люди.
Мало-помалу Ева осваивала человеческое «наречие», и разговаривать с нею становилось всё легче.
Он молча катал её по тенистым дорожками парка, чтобы она могла уловить звуки жизни: чирканье и посвистывание весенних птиц, порывистый шум ветра в листве, гудение машин автострады за забором, смех и лепетание детворы на детской площадке.
И, с разрешения Ирины, он частенько катал и ту больную старушку, которую оставляли у его любимой скамейки. Стасик заметил радость в её глазах: всякий раз, когда Ирина толкала её коляску, и рисунок тротуарной дорожки менялся перед взором «спящей», глаза её вспыхивали восторгом. И не важно, что эта радость происходила от болезни, от разрушения мозга. В конце концов, большинство человеческих радостей, всего лишь самообман. А значит, что-то надуманное, вымышленное, что-то из неверно работающей головы. А то и от тоже разрушения мозга или даже души.
А Стасова голова по-своему перевернула его душу — он, наоборот, радости не испытывал никогда. И это тоже было следствием самообмана.
И Стас чувствовал, что понимает эту несчастную умирающую женщину. И от этого понимания его собственная боль шевелилась иглою в сердце, и он уже старался хоть чем-то помочь своей невольной соболезнице.
Пусть бы его и назвали глупцом. Плевать.
Пристальное разглядывание мира вокруг стало для Стаса насущной необходимостью, потому что его внимание до этого поглощалось только лицезрением себя. А это тоже, что пялиться в темноту и надеяться увидеть в ней шедевр живописи.
Теперь же он отдавался внешнему.
Больничный двор, залитый жёлтым солнечным светом, восхищал его. Листва акации — холодная, почти синеватая в пасмурные дни, на солнце пылала нежными салатовыми оттенками. Эта метаморфоза удивлял Стаса и наводила на мысль о ложности выводов, которые делает мозг, глядя в окружающее.
И Стас старался отдаваться лицезрению безмысленно, без выводов и рассуждений. И тогда его нервы или, может, душа, глядели вокруг с удивлением и каким-то горячим внутренним переживанием.
Он так увлёкся поглощением всего открывающегося перед ним, что, уступая путь какому-то больному на входе в хирургию, неуклюже наступил мимо ступеньки. На мгновение снова почувствовал невесомость, которая ярко закончилась острой болью в грудине — он упал лицом вниз на газон. Ирония в том, что он жёстко саданулся поломанными рёбрами о парапет клумбы, созданный для того, чтобы защищать людей от падения на эту клумбу.
И он громко вскрикнул, согнулся в позу эмбриона, с ужасом ожидающего своего рождения, и, сжав зубы, с рычанием застонал.
Наверное, Бог снова сбросил его с неба на землю. В мир насекомых.
4. Вижу
Обезболивающее долго бродило по сосудам, проникая в вены и устремляясь к мозгу. Оно не имело своей воли и действовало беспристрастно, как скрипт компьютерной программы. А Стас свою волю имел. И всю её он собрал в единый нервный сгусток, чтобы не стонать. Тем более, что по цепочке человеческих слов и новостей, об этой беде сразу же узнала Ева. Ирина прикатила её в Стасову палату с его разрешения, и девушка теперь сидела рядом, глядя в свои бинты и воображение, и держала Стаса за руку, не зная, чем ещё можно облегчить его страдание.
Ирина принесла свежий рентгеновский снимок и поздравила с отсутствием переломов.
Стало легче.
А когда функция, объявленная скриптом-обезболивающим применила все параметры к переменным в его нервной системе, Стас вздохнул с облегчением — боль утихла.
— Боли не суфефует, — смешно заключила Ева. — Это всё нервы! Мосх обманссик!
И рассмеялась.
А Стас лежал в серой, квадратно-кубической коробочке больничной палаты, весь избитый, изломанный и… счастливый. Если «Еуа» была рядом, то, конечно, боль можно было считать несколько надуманной.
— Бог снова меня сбросил с небес на землю, — усмехнулся он, так и не выпустив её пальцев из своей руки.
Конечно, он не мог влюбиться в девчонку без лица, хотя это и парадоксально для самой идеи любви. Но вполне обыденно для человека. Зато он полюбил её, как часть своего сознания. Или даже своего сердца.
Лучшую его часть.
— Нет! — улыбнулась Ева в темноту вымысла, с которым сейчас разговаривала. — Ты прифык смотреть на себя. И Он тебя разбудил. Но теперь ты прифыкаешь смотреть на мир. И засыпаешь другим сном. Хотя и красивым. Помни, что мир во зле лезит!
— И Бог снова меня пробуждает вот так, через боль? Это же… жестоко!
— Нет, — улыбнулась Ева. — Не зестоко. Лекарства не имеют зестокости. Они только лецят.
— А ты? Ты даже не видишь этот мир.
— Да, не визу. Я слиском увлеклась восхиссением, — она, как сонный ребёнок, потёрла обеими руками бинты в области глаз и рассмеялась. — А теперь я как будто сплю всё фремя. И могу видеть себя, наконец.
— То нельзя пристально смотреть на себя, и нужно смотреть на мир. То нельзя смотреть на мир, а надо разобраться в себе. Куда смотреть-то?
— И ты, и мир — пустота. Это зивое, но это не