Иван Мордвинкин
Утренние фонари
Лариске стукнуло тридцать пять, Вадику почти сорок. Семьи из них не вышло, хотя разводиться уже не собирались. Просто по бездетности оба они тяготились пустотой, как две прислоненные друг к другу половинки общего, не имеющего единения.
Вадик работал, Лариска тоже. Вадик после работы шел домой, и Лариска шла домой. И все как у всех. Вечером молча ужинали, молча тыкали пальцами в планшеты, молча ложились спать. Нет, они общались, конечно, не значилось между ними ни стены, ни пропасти. Но не соприкасались:
— Ты как?
— Норм. А ты?
— Ок!
Тему работы давно условились не поднимать — все равно не понять ей инструктора, а ему терапевта. А делать вид… С этим сразу как-то не задалось, с первого года. Грохнул как-то Вадик по столу ладонью:
— Так! Буду любить тебя всякой, но никогда не делай вид и не притворяйся! Я это не-на-ви-жу!
Она, конечно, все равно входила в роли по надобности, но не россыпью, как раньше, а скупой щепоткой, в точном соответствии с целесообразностью. Терапевт все-таки.
Лариска знала, что Вадик ее не винит, в конце концов — он притворяться не умел, если б винил, сказал бы. Но сама она себя простить не могла.
Жуткая эта и немая тишина. Такая удобная и комфортная, некоторые завидуют. Нет, правда, придешь с работы, быстрый ужин, смартфон, компьютер, телевизор — и тут она, подарок судьбы — тишина. Здорово. Будь она проклята!
Вечером Лариска случайно коснулась Вадика рукой. Это впрямь случайно вышло. Он еще не спал, руку отдернул. Рефлекторное. А ночью, когда заснул — обнял ее нежно. Подсознательное.
Он, вообще, суровый парень. По крайней мере, раньше был. Бей хоть лопатой в лоб — ни вздохнет. Но, когда закончил контракт, Лариске тяжелее было. Правда, только и говорил:
— Мужик на войне — как дома, а дома — как на войне! — и смеялся. Больше про войну никогда и ничего. Где бывал, что делал? Служил.
А она его ждала, ждала, ждала! Ох, ждала она его!
Тогда и в церковь пошла, отводила душу. Помогло. Отвела. Да и он живой вернулся, теперь вот инструктор. Бороду отпустил, брутальный. Ну, да пусть.
А там, где он защищал интересы Отечества, много всего взрывалось, устремлялась в небо земля и взгляды людей, которые не хотели взрываться. И многие там видели Бога, Его хорошо видно с такого ракурса.
А вернулся, ее в церковь повел. Знал бы он, как она в этой церкви своими слезами полы вытирала, особенно перед иконами Сирийских святых.
— Я, — говорит. — Мечтал, приду домой, и буду думать, как тебя в Церковь затащить. А ты тут своя уже.
Она только улыбнулась и дверь перед ним открыла:
— Заходи. Расскажу, что к чему здесь.
Посмеялись. Зато теперь вместе, а ведь когда на контракт пошел, уже разводились. Не дай Бог!
Теперь только тишина мешала. Особенно из-за его молчания. Нет бы, сказал что-нибудь, даже пусть и сердился бы, ругал бы ее! Хотя, нет, было бы еще хуже…
Гинеколог ее лучшая подруга. Говорит всегда одно и то же:
— Лорик! У тебя все нормально. У тебя нет ничего, никаких патологий. Но… Так уж ты сконструирована. Не выйдет у тебя беременность удержать, прости, родная.
“Так сконструирована”, что залетает, а выносить не удается, не цепляются детишки-ребятишки, соскакивают. Самый упрямый три с половиной месяца продержался. Этот точно бы в папу получился.
А теперь замкнутый круг: работа, вечер, тишина. Ночь, утро, работа.
Батюшка советует — “Терпите и молитесь, Господня земля и исполнение Его Вселенной”. Вадик терпит, но все молча и без Лариски.
— Батюшка говорит, что можно из детдома взять малыша, — как-то сорвалось у нее. Понятно, что родить самой хочется, но тишина, она ведь не в ушах, она прямо в сердце. И там она такая громкая, что все заглушает. И голос у тишины этой точь-в-точь как Ларискин, когда она рыдала от того, что сорвался тот, самый упрямый. Они ведь с Вадиком уже зацепились, уже надеялись начали. А теперь только в детдом.
Вадик даже не усмехнулся, как это бывает с ним, когда ему лень говорить. Он не только суровый, он еще и равнодушный, и жестокосердный, и не любящий, и для семьи не пригодный! И Во-об-ще!
Вадик хотел, чтобы Лариска родила ему троих сыновей. Но теперь…Про детский дом он и слышать не хотел, а залетать она боялась. Каждый раз она падала в такое горе, что выдержать еще… А может — еще, и еще, и еще. Она не могла.
Да и ждать Лариска не могла тоже: жизнь ограничена по времени, недалеко красная линия, за которой уже поздно что-то начинать.
— Детский дом, — повторил Вадик почти без вопросительной интонации, но взглянув на Лариску, готовую сорваться в пропасть истерики, как он это называл, Вадик согласился:
— Когда едем? — он ненавидел эти ее пропасти. Но теперь, как бы поддержав ее своим согласием, он даже имел моральное право снова уткнуться в планшет. Ведь он, получается, не холодный и не равнодушный.
Когда подъехали к детскому дому, Лариска немного оторопела. Вообще, это заведение — страшное место: организация, где можно взять себе человека. Можно на выходные, можно насовсем. Можно вернуть, если человек не соответствует по параметрам. Это странно, как уличные фонари, которые светят с утра, хотя уже давным-давно светло. Коммунальщики говорят, что в переулке не могут установить фонарь — дорого обслуживать. А на шоссе фонарей тысячи, и они светят каждое утро никому. Мы что, целая планета сумасшедших?
Вот и детский дом: живем — не тужим, выбираем обои по цене хорошего пальто, а у нас целые детские дома никому не нужных детей, которые смотрят на нас сквозь оконные решетки. Их бы и взяли, да дорого обслуживать. Ведь тогда придется отказаться от пальто, или от обоев.
Вадик не боялся детского дома и когда вышел из своего “броневика” даже потянулся и зевнул. Скучно. Но! Спасибо ему, что хотя бы терпел.
В холле, правда, было уютно. “Воспиталки” с виду вполне добрые. Детишки суетились и бросали любопытные взглядики.
Заведующая — обычная неинтересная тетя с пластмассовым равнодушием в глазах. Но так положено. Войдите в любой кабинет — там такая сидит. И лица у всех одинаковые почитай.
— Ну, пойдемте посмотрим, — она встала и открыла им дверь в коридор. — Только вы никому ничего не обещайте, не обнадеживайте. Вы не