матери, Сатеник Акоповне Аванесян, посвящаю
Автор
Книга первая
Часть первая
Я тысячу жизней отдам тебе
За горе твое, за детей твоих,
Одну только жизнь оставлю себе,
И ту — чтобы славу твою воспеть.
Аветик Исаакян
I
Под вечер дед любил сидеть на камне возле ворот.
Днем он работал в гончарной, вместе с моим отцом выделывал из желтой глины кувшины и горшки, а в сумерки неизменно сиживал на своем излюбленном камне величественно и важно, как на троне.
Мимо него проходили селяне. Дед не упускал случая, чтобы не остановить, не поговорить с каждым. Его интересовало решительно все: хороша ли трава на горе Лулу, обильна ли жатва и как поддается лепке глина?
Если кто-нибудь проезжал, не пожелав ему доброго вечера, дед сердился и, призывая к себе моего младшего брата, говорил:
— Аво, сбегай посмотри, кто это проехал на осле. Передай ему, что не в конюшню въезжает, пусть спешится.
Пока брат мчался по пыльной улочке вслед неизвестному человеку, дед говорил мне о странностях нравов, о вселенной, даже о бессмертии души.
Аво возвращался с точным донесением.
— Я так и знал! — сердился дед. — Кто станет проезжать по селу на осле, если не Апет? Невежа!
Мы знали, что с Апетом у деда были старые счеты: он обжигал кувшины лучше деда и легче сбывал их.
Переждав бурю, я доставал из-за пазухи согретый телом ломоть хлеба и протягивал деду:
— Дед, сделай мне верблюжонка.
Дед широко улыбался, оставлял старый трех [6], который латал, и брал хлеб.
— И мне, — говорил Аво, подсаживаясь с другого бока.
У нас вошло в привычку каждый вечер играть в верблюжонка. Дед умело разжигал наши страсти. Наклонив голову набок, с веселым азартом он принюхивался к хлебу, причмокивал губами, щелкал языком, откусывая от него то с одного, то с другого края. Откусит, понюхает и снова откусит, придавая убывающему куску хлеба все новые и новые причудливые формы.
Мы визжали и хлопали в ладоши, находя в фигурах поразительное сходство то с верблюжонком, то с бахрами [7], которыми, по словам деда, кишел лес. Однако на этот раз дед не встретил наших восхищенных глаз. Только что он собрался откусить первый кусочек и уже наклонил для этого голову набок, как Аво остановил его:
— Дед, не надо верблюжонка! Сделай мне Нжде! [8]
Дед глотнул слюну, поперхнулся, испуганно повел глазами:
— Что ты, Аво?
— Я хочу Нжде, — заупрямился брат.
Дед с надеждой посмотрел на меня, ища поддержки, но я дал брату присягу в верности и потому ответил холодно:
— Аво сам Нжде… Он знает, что говорит.
И, побежав домой, я вынес оттуда как вещественное доказательство военные доспехи брата.
Дед потрогал пустые гильзы патронташа, выкрашенный красный палаш, покачал головой и по забывчивости съел весь наш вечерний пай.
*
От села, петляя, шла узкая тропинка. По обе ее стороны до самой нашей гончарной тянулись сарайчики. Это мастерские ремесленников. Каких только звуков не услышишь на этой тропинке, пока дойдешь до гончарной. В других местах если на все село один кузнец или лудильщик — считай, что через край. А тут — лудильщик на лудильщике, бондарь на бондаре. И все с «голосами», от которых прямо глохнешь.
Но есть еще тропинка гончаров, где пристройки и сарайчики уже не нужны. Их заменяют лисьи норки, уходящие в горы. Лисьи норки — это наши мастерские, мастерские гончаров.
Я гончар, будущий гончар, который не должен всерьез принимать весь этот громыхающий, ухающий мехами, полный звоном жести и перестука молотков ремесленный ряд. Но, идя в гончарную или возвращаясь из нее, я задерживаюсь, останавливаюсь возле каждой мастерской. Мало сказать, задерживаюсь. Любуюсь. Кому не интересно посмотреть, как какой-нибудь Савад мастерит свистульки? Или дядя Сако, что из конского волоса делает сито! Как не заглядеться на жестянщика Авака, из-под рук которого выходили хохлатые петушки, которыми потом украшались многие крыши домов. А кузнец Кара Герасим, мимо которого тоже спокойно не пройдешь, особенно когда он набивает подковы…
Меня отовсюду гнали, но я не отставал, пока не ощупывал руками всех жестяных петушков, пока не касался губами свистулек, сработанных руками Савада, от чего они сразу вспыхивали торжественно ликующей трелью. И уж ни за что не уходил, если кузнец Кара Герасим готовился подковать буйвола.
Щупленький, маленький, весь заросший щетиной, он подходил к испуганному животному, настороженно косившему глазом на охвосток веревки в его руках, ласково постукивал рашпилем по животу черного великана, усыпляя его бдительность, а там, глядишь, веревка уже обвила морду, пригибая рогатую голову к боку.
Еще минута — и буйвол, мелко дрожа, покорно лежит, подставив под рашпиль и молоток подошвы своих раздвоенных копыт, привязанных к станку — корявой рогатине из дуба.
У Кара Герасима всегда торчали в зубах головки плоских гвоздей. Подковывая лошадь или быка, он ловко доставал их из дебрей усов.
Но больше всего я любил побывать у Мухана, на его поле. А поле-то сорок шагов в длину и двадцать пять в ширину — весь клин, прилепленный к крутому склону горы. Тот сказочный клин, который можно буркой прикрыть.
Дядю Мухана все почему-то в глаза и за глаза называли чудаком. И впрямь, он был чудак, этот высокий, худущий человек, который крепко связал себя с тем куском земли на круче, что чудом достался ему. Это был кусок бросовой земли, весь в камнях и колючках, но дядя Мухан считал его богоданным и души не чаял в нем. Надо было видеть, когда дядя Мухан на участке. Не заступом, не киркой, он зубами землю грыз, приглаживал рукой, подравнивал, уминал каждую ее пядь. Люди говорили, что он не работает, а молится. И это было похоже на правду.
По ночам дядя Мухан воровал где-то землю и таскал на своем горбе к себе, на гору. Должно быть, и это входило в состав молитвы, заботы о куске хлеба.
Ранней весной, еще не успел сойти снег, а дядя Мухан уже на участке. Трогает рукой первые всходы, нежно поглаживает растение. Чуть позже его заботило уже другое: свернулся ли в трубочку стебель, пробились ли усики на колосьях? И очень часто он тащился сюда не столько посмотреть свои посевы, сколько просто побыть тут. Любо ему видеть такую красоту, которая не даст ему, Мухану, и его детям побираться.
Для несведущих скажем: своей земли Нгер не имел. Сохранились только