рассказы о том, как наши сельчане, вооружившись дубинками, бились за землю с соседями смертным боем. Но это было давным-давно, земли эти закладывались, перезакладывались, и уже дед не помнит, чтобы простой смертный имел свое земельное угодье.
А вот дядя Мухан перехитрил всех чертей и дьяволов. Он один из всех бедняков имел свой хлеб, притом белый, настоящий белый хлеб. Кому-кому, а мне известно, что за чудесная еда — пшеничный хлеб! Но это еще не все! В хозяйстве дяди немало и живности — корова, две козы, семь кур, петух, цесарка с багряным висячим гребнем. Нет, чего там, дядя Мухан жил лучше нас, лучше многих-многих наших соседей и не залезал, как мой отец или дед, в долги. Это про него многие с завистью говорят, что он родился с хлебом под мышкой.
Дядя Мухан был сух и жилист, чуть-чуть сгорблен. «Если спина у землепашца прямая, посев даром не взойдет», — говорили взрослые.
Ничего не скажешь, спина у дяди Мухана под стать поговорке. И с одеждой у него не вышло. Выгоревшая добела чуха и залатанные на коленях штаны. Можно было сказать и о шее, руках, о лице дяди Мухана, с которых не сходил загар и зимой. И весь он будто задубел на солнце.
Но как бы там дяде Мухану не везло, как бы солнце ни светило ему, он нгерец, и, как у каждого нгерца, у него девять бед на горбе.
Дядя Мухан доводился нам кумом, крестил меня и Аво и поэтому перед каждым праздником — под рождество, под Новый год, под пасху, — как этого требовал обычай, приносил нам благоухающий пшеничный хлеб, выпеченный в тонире [9].
У дяди Мухана был сын Вачек, мальчик моих лет, которому очень повезло. Отпрыск небогатых родителей, даже из неимущих, а, поди, в Шуше учится. Правда, вскоре мы узнали: живет Вачек в каком-то благотворительном доме, обучается в церковно-приходской школе, но дядя Мухан изображал так, будто он не чета нам, деревенским мальчишкам, нам до него не дотянуться. Попробуй дотянись, если он в самой гимназии учится, как сын какого-нибудь богатея. По крайней мере, так уверял дядя Мухан, гордый высоким положением сына.
Одевался Вачек не лучше нас, но зато была у него еще какая-то куртка с блестящими пуговицами на ней, в которой он щеголял, приезжая на праздники в селе. Куртка была не новая, явно не по росту, чуть ли не до земли доходила, но мы, одетые и обутые кто во что, на эту обнову заглядывались с затаенной мечтой.
Вачек — это слабость дяди Мухана. Если хочешь на хмуром, сосредоточенном его лице, преждевременно изрезанном морщинами, вызвать улыбку, мгновенно смыть с него морщины, подкатиться к нему с какой-нибудь просьбой, расположить его к себе или, наоборот, вызвать гнев, затевай разговор о сыне.
Что скрывать, мы частенько пользовались этой слабостью, при разговоре задирали его, пускали разные шпильки, но, к счастью, не всегда это доходило до него, дядя Мухан не обижался. А задирать было за что. Мы знали: в Шуше есть церковноприходская школа, есть реальное училище, и учащиеся в нем носят синие формы, и на пряжках отчеканены буквы ШРУ, что означает Шушинское реальное училище; есть и другие учебные заведения, а гимназии-то как раз не было, если не считать гимназии, в которой учились одни девочки, то есть женская гимназия. Иди не задирай его, если он таких простых вещей не знает. Разумеется, и я не составлял исключение. Приходя к нему на участок, нет-нет поддевал его каким-нибудь словечком.
— Здравствуй, крестник! — радушно встречал меня кум, продолжая стучать заступом.
Не отрываясь от работы, он тут же сам начинал разговор о Вачеке, сообщая о нем что-нибудь новенькое, при этом, разумеется, желаемое выдавая за действительность.
— А мой-то в гору идет, молодчина! В гимназии состоять — это тебе не коров пасти!
— А может, он в приюте для бедных, дядя Мухан? — неосторожно выдал я однажды то, что слышал от взрослых.
Дядя Мухан, не ожидавший от меня такой дерзости, на минуту даже стучать перестал своим заступом.
— Но, но, полегче, молокосос!
Это была незначительная размолвка, которая очень быстро забылась.
По-прежнему каждый день я забегал на участок и слушал рассказы дяди Мухана, в правдивость которых он сам верил.
С дедом он был в дружбе, вечерами заходил попить чайку и часок-другой потолковать о том о сем.
Дед любил его, сам искал с ним встречи, но когда они сходились, обязательно ссорились.
Дядя Мухан не любил гончаров. С утра до ночи он трудился на своей круче и гордился тем, что растит хлеб. Все другое он и в грош не ставил.
Дядя Мухан — человек робкий и немногословный, но, когда разговор заходил о ремесле, кто во что горазд, он делался шумным, многословным.
— Хлеб — это Шаки-Ширван! [10] Мир плугом кормится.
— Вижу, вижу! — язвил дед, задетый за живое. — Папаха сваливается, когда смотрю на крышу твоего дома! Куда нам до Мухана-аги. Шашлык не ели, но от дыма ослепли.
Это был предел, дальше которого ссора не заходила.
В это время бабушка, позвякивая медными пуговками на рукавах, ставила перед дедом и крестным дымящиеся чашки с чаем.
Чай действовал на деда размягчающе. Он осекался на полуслове, махал рукой и как ни в чем не бывало принимался пить. Крестный тоже брался за чашку.
— Что это, кум, никак опять мы повздорили с тобой? — искренне удивлялся дед, уже ласково поглядывая на дядю Мухана.
— Было такое, кум, — улыбался крестный.
От ссоры и следа не оставалось.
Из-за спины Аво я смотрел, как дед, умиротворенный, обжигаясь, с прихлебом тянул из чашки, посасывая кончики усов.
У деда были белые пышные усы, которые концами лезли в рот. Когда он пил чай, мне казалось, что он пьет свои усы.
II
Утро в деревне начиналось криком петухов.
О, этот петушиный хор на рассвете! От него никуда не спрячешься. Он влетал в открытый ертик [11], проникал сквозь железные решетки окна в щели стен, забирался под теплые одеяла, тормошил людей, не успевших как следует отдохнуть после долгих дневных работ.
Когда петухи кричали в третий раз, громкий окрик со двора заставлял меня открыть глаза. И как раз в это самое время начинал петь наш петух.
Он был смешной, этот петух с пунцовым гребнем и вечно выщипанным хвостом. Ночью он забирался в глухой угол двора, где мирно уживался с добродушно похрюкивающим поросенком, садился на насест рядом с десятком кудахтающих кур и тут же засыпал. Просыпался он, когда переставали петь другие петухи,