Там альфачу подчиняются не потому, что он всех с утра до вечера лупит, а потому, что все просто знают, что он альфач, который способствует общему выживанию. Власть тоже способствует нашему выживанию. К сожалению. Нечем тут нам гордиться.
Дальнобои, хоть и бухие, а свинтили резво. Фаня подошел к моей двери и театрально ее распахнул.
Фанагория: Олег Батькович, забирайте даму сердца, и погнали отсюда!
Я вылез из машины и пошатнулся. Фаня придержал меня за локоть.
Я: Она не дама сердца, она…
Фанагория: Кто?
Я: Ты такой балбес! Я так тебя люблю!
Я поцеловал Фаню в щеку и пошел в номер. С каждым шагом моя походка наливалась твердостью, а душа – виной, но уже не по поводу убиенных, я виноватился перед Ангелом. Не то чтобы ее образ вытравил наш квест или заслонила Вера, просто… Я так привык жить здесь и сейчас, что будто разучился хранить память. Не только о ком-то конкретном, а как бы вообще память. Или, наоборот, научился отбрасывать ее, как ящерица хвост. Не знаю. Может, память представляет для меня опасность? Может, если я однажды вспомню все, меня разорвет, как ветхий бурдюк от злого молодого вина? «От злого молодого вина!» Какая херня в башке с похмелья! «Я – поэт, зовусь я Цветик, от меня вам всем приветик!»
Вера спала. Я обошел кровать и присел возле нее на корточки. Лицо выглядело заплаканным. Я потрогал подушку – влажная. Вера проснулась. Я это почувствовал.
Я: Мне очень жаль, что я соблазняла Олега. А еще жальче, что не соблазнила.
Вера: Я не говорю – жальче.
Вера резко открыла глаза. Будто, знаете, льдом в меня выстрелила.
Вера: Чё приперся? Фу, от тебя перегаром воняет! Не дыши!
Я повернул голову вбок.
Я: Мы уезжаем.
Вера подперла голову рукой.
Вера: Посреди ночи?
Я: Поперек.
Вера: Чего?
Я: Собирайся. У нас новая машина – старая «тойота».
Я встал, но почему-то не уходил.
Вера: Откуда?
Я: Из леса, вестимо.
Вера: Ты невозможный человек!
Я: Человек ли?
Вера села, запахнувшись в одеяло.
Вера: Так и будешь стоять?
Я: А что?
Вера: Я без лифчика.
Я: Я знаю.
Вера: Под одеяло заглядывал, извращенец?
Я: Стоило бы, но нет. Просто я понимаю твою логику. Думала, небось…
Вера: Небось.
Я: …что я приду пьяненьким, лягу к тебе голенькой, тепленькой, мяконькой…
Вера: …без трусиков…
У меня закружилась голова. Счастье оказалось слишком близко, чтобы не протянуть к нему руку. Ангел меня поймет. В конце, концов, мы не клялись другу друг в верности!
Я: Вера, понимаешь… В состоянии похмелья организм мужчины близок к смерти и поэтому стремится к продолжению рода. Я не уверен…
Вера: Снимай штаны!
Это прозвучало как приказ, а я ведь военный! Расстегнул ремень деревянными пальцами. Все было как в тумане, кроме самой Веры, она вдруг оказалась в таком как бы невероятном фокусе. Снял штаны. Главное, одни штаны, трусы почему-то не снял. Все-таки мы, военные, приказы понимаем буквально, даже если смекалистые, как Сократ.
Вера: А теперь надевай.
Я: Чё?
Вера: А как ты хотел? Проваливай, мне одеться надо.
Кажется, я сделал несколько шагов в сторону двери со спущенными до икр штанами. Ёбарь-пингвин. В чувство меня привел Верин заливистый смех. Нет, смех надел на меня штаны, а в чувство я пришел уже в машине, смачно отхлебнув из фляжки Фанагории. Вера собралась быстро, потому что ей и собирать-то было нечего. На заднее сидение она не села, Севу с переднего турнула. Это чтобы со мной не ехать. Гордая. Люблю таких. Да, по-детски гордая, неуклюже, но зато искренне, мы ведь все такие, в сущности, дети. Опыт, он на тебя только наматывается, наслаивается, как грязь на колесо, а колесо остается все тем же со дня изготовления и до тех пор, пока его бомжи на свалке не сожгут, чтобы обогреть заскорузлые руки. Я бы хотел обогреть чьи-нибудь руки, если уж честно. Вот Бориска после смерти хотел поучаствовать в чем-нибудь красивом, а я бы хотел поучаствовать в чем-нибудь теплом, потому что красота может быть холодной, фиг кого согревающей, а вот тепло всегда согревает, на то оно и тепло. Мне вообще кажется, что это наш главный дефицит, если на самих себя без лукавства посмотреть, а как бы честно.
Глава 6. Журавлёвка
Журавлёвка за Ростовом находится. Тысяч десять тут живет. А может, двадцать. А может, тридцать. Насрать вообще. Такой, знаете, городок, из тех городков, которые Остап Бендер предпочитал грабить на рассвете. Я эту херню вспомнил, потому что мы в Журавлёвку на рассвете въехали. Она как бы даже и не город: города обычно раскидываются, у них плечи есть, стать – а Журавлёвке нечем раскидываться, она вместо этого вытянулась, как кривая кишка, вдоль двух берегов Дона, повернувшись к реке жопой. А еще она не город, потому что архипелаг, только не островов, а районов. Из одного района в другой полчаса можно пилить. Журавлёвку как бы не человеческий ум измыслил, а человеческая хтонь – каждый селился, где хотел, где ему весело, вот из этого веселья Журавлёвка и выросла. Как грибы.
Мы указатель на Ондатровку проехали, когда я попросил Фаню остановиться. Я тут же, на обочине, хотел отлить – обочина же, чё такого, – но мне Верин взгляд не позволил. Я его прямо шкурой почувствовал и даже резко обернулся, а она резко отвернулась. Она меня ненавидела за то, что я всю дорогу молчал, вместо того чтобы хоть как-то вслух мучиться. Под таким взглядом ссать – это все равно что ссать, когда тебя под жопу пинают. Или ссать и одновременно чихать. Это физиологически невозможно. Человек так запрограммирован: либо ссыт, либо чихает, а если чихнуть, когда ссышь, член порвется. Я, конечно, сам не пробовал, но приятель моего приятеля чихнул так однажды, перешагнул через физиологию, а потом от него жена ушла, потому что у него вместо члена ромашка получилась. Короче, я с обочины спустился, перепрыгнул через канаву и до леска плюгавого дошел. А там яма, а на дне листья. Я с краю ямы встал и начал эти листья обоссывать, как бы рассеивать их струей. Рассеиваю такой, насвистываю, и тут на меня как дохнуло чем-то, не физическим даже, не запахом, а как бы… хер пойми… будто злом чистым, ужасом каким-то нездешним, кромешностью. Один раз со мной такое было. Я вышибалой в ночном клубе в Перми работал. А клуб этот