жизни и растеряла там всю ту красоту, какая мне досталась, но не упоминайте молитвенник, поскольку Маггс так и не понял, что это я его стащила, как не понял и много чего еще. Он думал, что я слишком честна, чтобы совершить такое преступление.
Лили молчала. Впервые за все это время она отвела взгляд от миссис Куэйл и огляделась, будто ища подтверждение тому, в чем уверилась, но в гостиной было темно. Она встала и прошла в лавку религиозных товаров, где были выставлены все реликвии. Она достала Библию с высокой полки и вернулась с ней туда, где сидела Френсис Куэйл, растягивая рот в очередном зевке.
Лили протянула ей Библию. Она сказала:
– Я знаю, что вы устали, и скоро оставлю вас в покое, но сначала положите руку на эту книгу и поклянитесь мне, поклянитесь на «Слове Божием», что это не вы завернули младенца в этот мешок и бросили его на верную смерть.
– Завернула младенца в мешок? Бог ты мой, дорогуша, да как вам вообще такое в голову пришло?
– Пришло, потому что я была этим младенцем. Меня оставили умирать возле ворот парка Виктории, и меня спас юноша, и он отнес меня в Лондонский госпиталь для найденышей, где жизнь моя была мучением.
Френсис Куэйл уставилась на Лили. Впервые Лили заметила в ее глазах некое подобие доброты и участия и подумала: «Может, такой она была раньше – до того, как она стала служить у епископа, до того, как начала пить, до того, как решила наживаться на мечте людей о спасении души».
– Ваша жизнь там была мучением?
– Да. Но это уже в прошлом.
– Хотите рассказать об этом?
– Нет. Мне нужно сходить туда еще один, последний раз, чтобы отдать этот мешок, и больше я никогда туда не вернусь. Я стараюсь не вспоминать о том, что там со мной делали.
– Что ж, мир бывает жесток к детям и непредсказуем. Много лет назад у меня родился сын, и я любила его, хоть он и родился от епископа, будь тот проклят!
– У вас был сын?
– Я растила его одна, как могла, на деньги, которые выручала за реликвии. Когда ему было четыре года, он отправился со мной в Святую землю и подхватил одну из болезней, какими болеют там в пустынях, и умер, и я похоронила его там и вернулась уже одна. Я окрестила его Майклом.
– Майклом?
– Да. Чудесный был малыш. Упокоился в пыли Иудейских гор. Но он был моим единственным ребенком. Я поклянусь на Библии, если хотите. Я родила только Майкла, сына епископа Маггса, и других детей у меня не было.
Лили шла домой на Ле-Бон-стрит и несла мешок, завернутый в простыню, и ей казалось, что он стал легче.
В этот час Лондон кишел гуляками, и путь Лили лежал сквозь толпы мужчин и женщин, молодых и старых, которые раскачивались под музыку их затуманенного разума. Но вид их лишь навел ее на мысль: «Если она не мертва, бедная моя мать, то может быть одной из них; может быть любой из старух, все еще цепляющихся за жизнь в этом обреченном городе. Она может быть супругой торговца угрями, или той, что рисует злобные лица ярмарочным марионеткам, или усталой домовладелицей, мечтающей о пляжах в Эссексе, устрицах и аромате моря. Она может быть хозяйкой заведения, где стригут собак, или служить в таверне „Синий якорь“ и наблюдать, как мужчины натравливают терьеров на крыс. Она может быть поломойкой в пансионате „Мерчант Тейлорс“, отпускающей подзатыльники розовощеким мальчишкам за то, что те испражняются мимо писсуаров, а может, судьба была к ней до того неблагосклонна, что она, безнадежная душа, угасла в каком-нибудь работном доме. Она может быть кем угодно. Любой из этих женщин или тысячи других. Но она не Френсис Куэйл».
Через некоторое время Лили согрелась от ходьбы и поняла, что рот ее сложился в глуповатую улыбку. Она все думала, не пора ли прекратить поиски матери, раз уж ее больше ничто не связывает с кикиморой из Дома спасения. Ибо она, похоже, наконец-то поняла, что никогда не отыщет мать и что для собственного спокойствия ей стоит примириться с этой мыслью – с бесконечным незнанием. Она подняла взгляд к небу над крышами и дымовыми трубами, и в глазах ее отразился свет прекрасных звезд, не россыпи – их можно было перечесть по пальцам, – а лишь нескольких, но просто восхитительных.
Детям вход воспрещен
Лили поискала у себя в кровати. Потом поискала под кроватью. Потом, когда поутру девочки в дортуаре принялись одеваться, расспросила каждую, не вынула ли та письмо у нее из рук, пока она спала? Она знала, что, поскольку письма редко приходили сюда к кому бы то ни было, даже чужое письмо притягивало внимание, словно обладало ценностью само по себе, или содержало тайные сведения о мире, или несло весть о каком-то чудесном дне, радость которого могли бы разделить все здесь. Лили объясняла, что это было важное письмо от ее благодетельницы, леди Элизабет Мортимер из Шотландии, письмо, которое могло бы изменить ее жизнь сообщением о том, что пришло время ей заселиться в комнатку в башне замка, и дети смотрели на нее с изумлением, пытаясь представить себе такое удивительное место, но отвечали, что не видели никакого письма.
День продолжался, и Лили только и могла, что думать о той гравюре с окруженным лесом замком на холме и блестящим озером у его подножия. Она хотела оставить книгу с гравюрами себе, но леди Элизабет сказала, что книга слишком ценна, чтобы держать ее в госпитале – кто-нибудь да стащит. И тут Лили осознала, что если книгу могли украсть, то и письмо могла ждать та же участь, и однажды воришка придет к ней и велит ей заплатить, если она хочет получить письмо обратно, и если бы у нее имелся серебряный шестипенсовик, как у Бриджет, то она отдала бы его, но у нее не было ничего, кроме униформы госпиталя Корама.
Вечером перед сном соседки Лили по дортуару помогли ей обыскать большую комнату. Мебели там было мало – только железные кровати, несколько дубовых сундуков, в которых хранилось свежее постельное белье, и шкафчик, полный ночных ваз и тряпок, – и детскую возню в таких местах сестра Мод считала «чрезмерным любопытством», так что когда Мод зашла, чтобы проверить, молятся ли дети перед сном, и обнаружила, что девочки роются в имуществе госпиталя «своими