Второй город, пятый… Я так и оставалась неприкаянной и никак не могла зацепиться за жизнь, и, казалось, качусь-качусь, но не вдаль, а вниз… Что бы со мной было — не знаю. Наверное, в один прекрасный день я просто наложила на себя руки или начала пить. Впрочем, от водки я не пьянела, поэтому не пила, как ни хотелось иногда «напиться и забыться», как говорил когда-то Вадим.
От мужского внимания я сатанела, да и взгляд у меня был такой, что если кто-то решался заговорить, то тут же понимал, что попутался и спешил ретироваться, пока не получил по лицу. Возможно, кого-то я действительно интересовала не как постельная принадлежность, но суть в том, что меня никто не интересовал: ни умный, ни остроумный, ни серьезный, ни веселый, ни богатый, ни бедный. А своих, братьев-«афганцев», я чуяла за версту, определяя по взгляду, выражению лица, и обходила стороной. После таких встреч у меня возникало желание удавиться и не мучиться. Но тут же возникала мысль о тете Поле, о своем грехе, который я повторю, если предам возлагающую на меня надежду женщину. Заверение в ее доброте и вере в меня были зашиты под подклад дорожной сумки и грозили превратиться в пыль, пока я мотаюсь по стране. Инфляция уже наступала на пятки, зарилась на сбережения народа.
Мой очередной приют был однотипным по своей неухоженности и неустроенности. Город-пересылка заманил позолоченным крестом над куполом церквушки. Он словно маяк притягивал меня к себе, и я шла по заснеженным улицам, к которым еще не добралась весна. Здесь было еще холодно, когда там, откуда я приехала, уже таял снег. Он хрустел под ногами и успокаивал меня — мы С ним были родня — он был холоден и равнодушен, как и я. И вдруг в звук шагов и хруста снега вплелся еле слышный шепот:
— Мама…
Я застыла, боясь шевелиться. Наверное, я действительно приехала — сошла с ума.
— Мама.
Голос был тихим и не вопрошал, он утверждал и даже чуть обижался — куда ты, мама? Как же я?
Я дрогнула и повернулась. У забора, вцепившись руками в варежках в прутья, стоял малыш, укутанный шалью, и смотрел на меня небесно-голубыми глазами. Они звали, молили и прощали одновременно. У меня защипало глаза, перехватило горло, а сердце зашлось в дикой пляске. Ноги сами развернулись и пошли к малышу.
— Мама, — потянулась ручка через щелку.
Я рухнула на колени и, стряхивая непрошенные слезы с ресниц, взяла протянутую руку, осторожно пожала.
— Лиля! Господи, вот ты где! — появилась в заснеженном дворе молодая курносая девушка. Уставилась на меня, не понимая, что за тетка стоит на коленях и плачет.
— Лиля? — прошептала я. Девушка потянула малышку к себе, прижала за плечи.
— Ляля, — заявила девочка и указала на меня. — Мама.
— Э-э… нет, тетя… Вы простите, она всех мамой называет, только увидит женщину, так «мама» зовет. Она маленькая, еще не понимает.
— А вы разве не ее мать? — поднялась я с колен.
— Нет, что вы, я воспитательница, а это приют.
— Так Лиля сирота?
— Ляля, — наморщила носик девочка.
— Да, ее к нам из дома ребенка перевели.
— Мама, — рванула малышка ко мне, вырвавшись из рук воспитательницы.
Это все решило. Я вдруг поняла, что не смогу уйти и оставить ребенка.
— Как можно ее забрать?
— Да вы что? — удивилась девушка. — Как забрать, куда?!
— Я ее мама, вы же слышали…
— А завтра другая.
Я поняла, что с девушкой разговаривать бесполезно, и огляделась в поисках калитки. Рванула к ней и чуть не оглохла. По ушам, по сердцу резанул жуткий безутешный вой ребенка:
— Ма-амаааа!!. Маааа!!
Я перепрыгнула ограду, чем ввела в шок воспитательницу и подхватила на руки девочку:
— Тихо, я здесь, здесь, солнышко мое. Тихо, успокойся, маленькая, — обняла крепко, зажмурилась, сдерживая слезы. А девочка вцепилась в меня и, уткнувшись в щеку засопела, пытаясь обвить и ногами. Я невольно улыбнулась и посмотрела на воспитательницу:
— Отведите меня к заведующей. Мне нужно срочно поговорить с ней.
Девушка открыла рот, чтоб возразить, но передумала, видимо, вспомнив мой полет над полутораметровой оградой. Качнулась, разворачиваясь, и махнула рукой, приглашая за собой.
Заведующая оказалась седой, измученной своими преклонными годами женщиной. В ее глазах жила тоска и, встретившись с моей, приняла ее как сестру.
Мне вновь повезло. Аглая Федоровна Крыжельчик оказалась чутким, удивительно светлым человеком и, лишь увидев меня, ввалившуюся на порог ее кабинета, крепко обнимаясь с девочкой, все поняла. Она не стала чинить мне препоны и даже устроила воспитательницей в ее группу, пока оформлялись документы на удочерение.
С Лялей мы стали неразлучны и даже засыпали вместе. Рядом с ней я чувствовала утерянную, казалось бы, навсегда, легкость и покой, которого мне так не хватало.
Через два месяца, взяв на руки свое главное и единственное сокровище — Лялю, я покинула сиротский приют и увезла дочь за много километров от него, чтоб ничто, никто и никогда не напомнил ни ей, ни мне о прошлом.
Я купила квартиру в отдаленном районе провинциального, малочисленного города, устроилась на работу в тихое, чаще безлюдное место — в музей, поближе к вечному, доброму, чего так не хватало моей душе.
Лялечка ходила в садик, а по вечерам мы пили с ней чай, читали книжки и смотрели веселые мультики по телевизору. А ночью оживали картинки прошлого, и любовь к Павлику царапала болью сердце. Но никто, кроме меня, не знал, не подозревал о моей двойной жизни. Для всех я была матерью-одиночкой, у которой погиб отец ребенка до заключения брака.
Тетя Полина была рада вести о внучке и даже приехала к нам, привезя кучу подарков. С Лялькой они подружились мгновенно, и я обрадовалась, увидев, как расцвело улыбкой лицо женщины, и как она засмеялась в ответ, услышав заливистый смех дочери.
Жизнь налаживалась.
Ради счастья этих двух самых дорогих мне женщин я смогла закопать прошлое, но не тревожила сердце попыткой влюбиться вновь. Как ни настаивала тетя Полина на том, что мне нужно найти мужа и отца Ляле, я лишь кивала в ответ да пеняла на инфантильность нынешних мужчин, найдя шикарную отговорку. Не могла же я сказать тете Поле правду, что до сих пор люблю мертвеца, живущего во мне вопреки всем законам бытия. Люблю тот прах и пыль прошлого, что осели на сердце и душе, люблю туманный силуэт тех далеких дней, люблю глаза, что снятся мне по сию пору, люблю запах пороха, кандагарской пыли и пота, который исходил от тельняшки Павла и который блазнится мне до сих пор.
Павел.
Его образ свят для меня и нашей дочери, которую он обязательно бы признал, будь он жив.
Павлик.
Моя боль, мое счастье.