— Н-да-а.
Я молчала, разглядывая пирожок и не смея поднять голову, взглянуть прямо в лицо пожилой женщины, что была так добра ко мне, когда должна была попросту выкинуть вон.
Полина Елисеевна долго молчала, а потом начала говорить то, что я и в бреду не могла предположить услышать.
— Я тебе сейчас многое скажу, а потом повторю, чтоб ты точно запомнила, переварила. Вижу, совсем ты, девонька, себя не чувствуешь и ничего не соображаешь. А надо, надо… Молодая ты еще, а, вишь, как жизнь-то тебя — раз и об колено. Да не ты первая, не тебя одну так носом-то возили, и ничего, жили, живут… Ты на меня глянь. Я сиротой в три года осталась, так натерпелась, что не вспомнишь без содрогания. Мамка Валентины меня удочерила, как родную воспитывала, а потом Валечку родила. Вот так, все вместе, и вроде радуйся, а она возьми, сердечная, да умри. Оглоед какой-то сбил. Так и не нашли убийцу. Мне пятнадцать было, Валечке восьмой годик. Одна я ее поднимала, и что ты мне здесь обсказала, не понаслышке знаю, сама проходила… Уж так ломали, гнули да по загривку проехаться норовили, что только диву даюсь, как же я сдюжила. Но подняла Валю, выросла она, захорошела, замуж выскочила и Изабеллу родила. Имя мудреное, ненашенское, все потому, что хотелось ей, чтоб дочь ее знаменитой стала — писателем там, художником, поэтессой или мастером спорта, олимпийской чемпионкой, артисткой. Ага, стала она! Артистка та еще — балерина. Пируэты выдавала один за другим. Валерка-то, отец ее, к другой женщине сбег. Валя-то хилая после родов стала. С сердцем неладно, потом на инвалидность посадили, а Бэлке все ничего. Избалованная. Одна у матери, вот та себе на шею ее и баловала. Уж сколько я ей говорила — не к добру так-то с девкой. Вырастили… А у меня личная жизнь вся в них была. Нет, предлагали — что таиться! — но все такие, как твой замкомбриг. Я-то уж битая была, насмотрелась. От одного такого чуть не родила, а он мне: или я, или ребенок. Дура была — его выбрала, а он, и месяца не прошло, ушел. Вот так и осталась ни с чем. А детей быть больше не могло — покалечили меня сильно… К чему я тебе всё это говорю? Получается, что ты одна и я одна. А уж одной жить — горше участи и придумать нельзя. Поэтому предлагаю тебе все как есть оставить. Вместе будем, раз судьба так распорядилась — Бэлкины документы тебе подкинула и сюда вот привела. Буду тебе за родную тетку Полину Елисеевну Курбицкую, а ты, значит, племянницей моей родной станешь, Изабеллой Валерьевной Томас.
— Вы не поняли меня?..
— Все я поняла, Изабелла. Даже больше, чем ты думаешь. Нагадил тебе в душу пес, а ты и гробишь себя. Застрелила? Ну и молодец, туда ему, упырю, и дорога. Считай, списала свой грех. А вот себя порешить хотела зря. Последней соломинки себя лишила, частицы любимого. Я бы вас выходила, подняла… Да ничего, наладится, авось, еще что и нарастет. Кости-то целы, и сама жива, а там что будет, то и будет. Молодая, перемелется…
— У меня не может быть детей.
— Посмотрим. Думай теперь о другом — как паспорт в военкомате получить. А и это я знаю, вместе пойдем, я им там помогу быстренько оформить, что нужно. И надо бы тебе уезжать отсюда. У Бэлки — друзей полгорода, да папаша, не ровен час, припрется. Сюда-то нет, не сунется, но рисковать нельзя, — женщина хлопнула по столу, объявляя: — Вот мое слово: из дому ни на шаг, сама управлюсь. Квартиру Валентины продам, будет тебе денежка на жилье. Документы исправим, и езжай куда-нибудь в глубинку на время, а там, как утрясется, возвернешься. Да слово дай, что не бросишь меня.
— Вы шутите? Я, конечно… тварь, но не до такой степени.
— Ладно, ты мне еще заплачь тут. Не наревелась еще? Хватит мокроту разводить да себя хаять. И по мне, так вина у тебя одна, что глупая в пекло полезла. Мужские игры — не для детей, и тем более не для баб. Все, спи, ложись, а я в военкомат, поговорю с начальниками, обскажу, что ты, мол, сильно плохая приехала, на себя непохожая, пускай поторопятся.
Мне никогда не отблагодарить тетку Полину за то, что она сделала для меня. Она поддержала меня на краю, вытащила, заставила жить. Выхлопотала документы, лично удостоверив, что я это я, продала квартиру, отдала мне деньги и, благословив, посадила на поезд.
Она не хотела, чтоб я уезжала далеко и так быстро, но я не хотела оставаться, мне было стыдно жить за счет доброй женщины, тошно чувствовать себя не по делу обласканной. И потом, душа, сколько ни лей на нее бальзама человеческого тепла и добра, ничего не воспринимала, отталкивая даже крупицу обычных чувств. Она была мертва.
Я обещала тете Полине жить — и жила. Теперь я была обязана ей, и потому держалась на плаву, как за поручень у окна поезда. Но как хотелось сорваться и ухнуть вниз, раскинув руки, полететь в воды Енисея, через которые шел скорый…
Разные составы, разные направления. Я мчалась в неизвестность в надежде найти себя. На одном из полустанков я порвала военный билет и выкинула, вычеркнув тем прошлое, которое не дает мне жить и дышать ровно. Осталось закопать его глубоко внутри себя, не оставив даже намека на его присутствие. Внешний акт вандализма удался, внутренний было совершить значительно трудней. Можно было с корнем выдернуть память о негативном опыте, убедить себя, что я понятия не имею о войне вообще, а о войне в Афганистане — тем более. Не знаю, как свистят пули, не отличу звук выстрела из автомата от выстрела из миномета, беретта и наган для меня одно и то же, а две звездочки на погоне или одна разнятся лишь числом, а не званием. И вообще, я не имею никакого отношения к военным, будь они из группы «Каскад», ВВ или стройбата. Мне безразличны тельняшки, голубые береты, лихо сдвинутые на затылок и словно прибитые к нему. Я не понимаю, о чем говорят братья, — их специфический сленг для меня — книга Тора на иврите. И что разливают по стаканам из армейских фляжек — тоже загадка.
Мне все безразлично, я ничего не знаю… кроме одного — Павла.
Я не могла его закопать и заровнять место могилы в памяти. Только вместе с душой, сердцем, собственной жизнью я могла избавиться от воспоминаний о его глазах, словах. О нем, каким он был, каким он есть, сживаясь со мной. Я смотрела на курящих в тамбуре дембелей в кителях и тельняшках и против своей воли, против запретов, которые установила сама себе, выискивала глазами знакомых, а может, самого Павлика.
Вконец измотанная дорогами, метаниями я вышла на полустанке какого-то маленького городка и пошла по улицам. Я убеждала себя, что ищу жилье, но на самом деле искала приюта сердцу и душе, искала саму себя, ту, что умерла вместе с Павлом.
В городке я прожила ровно месяц. Без труда устроилась на ткацкую фабрику, получила комнату в общежитии и попыталась честно жить, как обычный обыватель. Вышло так себе… Компании меня не увлекали, от попоек, которые были делом рядовым и ежедневным, воротило с души. Подруг я не завела. Моя неразговорчивость и угрюмость отталкивали. Болтовня о шмотках и мужчинах не увлекала. Шутки местных женихов казались не смешными и такими же плоскими и туповатыми, как и сами балагуры. Мужчина только заговаривал со мной, а я уже знала, кто он и зачем заговорил. Один, ввалившись в комнату, попытался облапать и вылетел вместе с дверью. В меня словно вселился бес, я не оставила дело и довершила начатое, от души избив наглеца. Меня еле оттащили и долго с ужасом смотрели на подпольную каратистку. А после шарахались, как от чумной. Я уволилась, выписалась из общежития и поехала дальше. Благо страна родная широка, и поезда ходят, несмотря на общий бедлам во всех сферах, названный тогда очень гордо — перестройка.