1964 года скульптура, естественно, отправлена в запасник.
– А Крым, тем не менее, остался в составе Украинской ССР, – хмыкнул Черепанов.
– Естественно, – хмыкнул в ответ Альберт Иванович.
– А это что? – Звонарев указал на макет какого-то загадочного памятника: мраморная стела с барельефом Крымского полуострова в нижней части, который был закрыт решеткой вроде тюремной, а сквозь нее прорастала виноградная лоза. Рядом была плита с надписью арабской вязью, а ниже – по-русски: «Огонь упал на Таракташ. Мы стали жертвами и преданы земле и камням». Таракташ… Совсем недавно он где-то слышал это название…
– Проект памятника жертвам Таркташского дела – крымским татарам, приговоренным к смерти в 1867 году по обвинению в убийстве местного православного игумена, – с готовностью разъяснил Пепеляев. – Прогрессивная общественность того времени считала, что они осуждены незаконно, исключительно по религиозно-политическим мотивам. В 1935 году группа крымско-татарских скульпторов начала работу над этим мемориальным проектом, желая воздвигнуть его к семидесятилетию казни таракташцев – то есть к 1937 году. Дело было уже почти решенное, как вдруг в отделе культуры обкома кто-то обратил внимание на этот знак – видите, вроде тавра – на фоне Крыма. Из-под него растет виноград. Выяснилось: это так называемая тамга, ханский знак крымских Гиреев. Тут, конечно, в обкоме всполошились. Времена-то были! В решетке увидели намек не только на царский режим, а в винограде – не только символ национально-освободительной борьбы против империализма Романовых. Скульпторам, правда, ничего не сделали, но на проекте поставили крест.
Звонареву стало не по себе. Второй раз за день он слышит про это Таракташское дело! И вообще этот запасник – мрачный какой-то, как музей криминалистики, где выставлены вещдоки, немые свидетельства давних зловещих событий, хотя вроде бы ничего особенно зловещего, кроме характерного портрета Соломона Крыма и проекта таракташского памятника, они здесь не видели. Наверное, подумал он, таково свойство всех запасников. Справедливо это или нет, но они являют собой задворки истории и культуры, а на задворках всегда мрачновато.
– Сюда, пожалуйста, – Альберт Иванович открыл какую-то дверь. – Нам надо пойти через это помещение. Здесь находятся экспонаты будущей выставки средневековых орудий пыток. «Сотни лет тупых и зверских пыток, – и еще не весь развернут свиток, и не замкнут список палачей», – прочитал вдруг он нараспев, как заклинание.
– Ого! Вот это стульчик! – воскликнул Черепанов. Он показал на тяжелое деревянное кресло с колодками для рук и ног, из сиденья коего густо торчали заостренные десятисантиметровые железки.
– «Кресло Моисея», – пояснил Пепеляев. – Применялось как для допросов обвиняемых, так и для казни. А вот – знаменитая «Нюренбергская дева». У нас ее, впрочем, называли «бабой». – Он подошел к сделанной из железа безглазой и безносой женской фигуре и со скрежетом раскрыл ее на две половинки, словно футляр от контрабаса. «Баба» изнутри была утыкана длинными ножами. – Приговоренного вводили сюда и «деву» закрывали.
Алексея передернуло.
– Гаротта, известная по рисункам Гойи, – продолжал Альберт Иванович. – Человека привязывали к этому столбу, надевали на шею металлический обруч и завинчивали сзади вот этим винтом. Попробуйте.
– Да нет, благодарствуйте, – пробормотал Звонарев.
– А это – «Колесо Заратустры». Кусок железа, набитый на обод, весит около двух пудов или даже больше. Казнимого клали вот сюда под колесо, лицом вверх или вниз в зависимости от приговора, и палач начинал вращать колесо. Железная болванка била по приговоренному, ломая и круша кости.
– А какая разница – вверх лицом или вниз? – морщась, поинтересовался Алексей.
– Почти никакой. – Пепеляев, кажется, увлекся и не замечал его иронии. – Разница была в том, в какую сторону крутили колесо. Если первый удар наносился в голову, то он почти всегда был последним. А вот если начинали дробить кости с голеней, постепенно продвигая доску с жертвой вперед, то это было мучительнейшим испытанием. А вот этот каменный ящик – «Прокрустово ложе». Обвиняемого привязывали там, внутри, и поворотным механизмом стенки ложа сдвигались – в длину и в ширину. Эта штука, свисающая с потолка, – нож-маятник, описанный в рассказе Эдгара По. Под маятником – знаменитые «Испанские сапоги», дробящие ступни в крошево. А вот игрушки поменьше, но не менее изощренные. «Механическая груша»: ее вкладывали в рот и с помощью винта раздвигали до тех пор, пока не разрывали рта. «Корона Хлодвига» – этот железный обруч надевали на голову и завинчивали, пока не трескался череп. А вон там, в другой комнате, гвоздь коллекции – медный бык. Именно в таком поляки зажарили украинского гетмана Наливайко: помните, об этом еще в «Тарасе Бульбе» написано? Можете подойти поближе, посмотреть.
Казалось, они очутились среди экспонатов некоей обратной, теневой стороны истории, где, как и на солнечной стороне, люди занимались изобретательством и усовершенствованием изобретений; только одни видели в механизмах некое продолжение человеческого тела, а другие с их помощью всячески стремились это тело изуродовать и исковеркать. Орудия казней и пыток были столь же разумны, как и орудия труда, они являлись плодом размышлений острого, наперед все просчитывавшего ума. Изобретатель ножа-маятника не чужд был и образного мышления, он понимал, что рассекающий воздух над жертвой заточенный серп будет похож на косу смерти, какой ее изображали на средневековых гравюрах.
«Сотни лет тупых и зверских пыток….» Что же было придумано раньше: научный маятник Фуко или палаческий нож-маятник? – размышлял Алексей, стоя у поблескивавшего бока ужасной огромной кастрюли. – А может, одновременно? Может быть, любое изобретение, рожденное в “просвещенной Европе”, имеет двойное предназначение? Как, например, печатная доска Гутенберга и пружинная доска с гвоздями, которой “припечатывают” человека? На солнечной стороне – утонченное, сентиментальное католичество, на теневой – не менее утонченные в своей бесчеловечности пытки и казни. Гетман с веселой фамилией Наливайко, зажаренный поляками живьем в таком вот быке… Колесованный и четвертованный гетман Остраница… Казачьи полковники, пробитые насквозь железными спицами и поднятые живыми на сваи… И романы Сенкевича… полонез Огинского… мазурки Шопена… Дети украинских повстанцев, которых на глазах у обезумевших матерей поджаривали в железных клетках… Толпы разодетых поляков, приходившие на все это смотреть… Лощенные гитлеровцы, снимавшиеся на фоне расстрелянных и повешенных и хранившие эти фото рядом с карточками своих фрау и фройляйн… Какая же история – подлинная? Эта, теневая и кровавая, которой нет конца, или та, в которой вооруженное науками человечество якобы движется из тьмы к свету?»
Послышался какой-то шум. Алексей очнулся, поглядел назад. Он почему-то был здесь один. Дверь в соседнее помещение была прикрыта. «Альберт Иваныч!» – позвал он. Никто ему не ответил. Звонарев вернулся в первую комнату. Здесь тоже никого не было, только нож-маятник слегка раскачивался.
– Альберт Иваныч!
– Да? – Шевельнулась какая-то портьера рядом с «Нюренбергской бабой», и показался Пепеляев. – Все в порядке, сейчас идем дальше.
– А где же Сергей Петрович?
– Его позвали к