в комнате, освещенной солнцем. Турок, в джинсах, идет по улице. Их мысли, поговорив еще немного, замолкают. Теперь на этот угасший разговор можно наклеить стикер. Вир зинд айн Фольк. Вир зинд айн Лянд[17]. Вир зинд айн еще-чего-то. Наклеиваем.
Вот та-ак.
А это что? Это удобная, хорошо заточенная палочка-протыкалочка. Легко протыкает экраны, баннеры, растяжки, не говоря о простой бумаге. Выбираем на стикере любое удобное место… Нет, желательно не на лицах; хотя можно и лица; это пока еще бумага. Но лучше всё же здесь, на синем евронебе с желтыми еврозвездочками.
Вот та-ак.
Из небольшой дырочки дует темнота. Так иногда дует из замочной скважины, когда приближаешь к ней глаз. Если вглядеться в это отверстие, темнота станет немного светлеть. В ней можно различить небо, лес и двух всадников.
80
Мы оставили их в Бухенвальде, на полдороге между городами Эрфурт и Веймар.
Они стоят на небольшом холме, и зима окружает их; из ртов и ноздрей струится пар. Буковый лес окружает их, как зима.
Говорит отец Мартин.
Доктор Фауст молчит. Слушает ли он монаха? Скорее, он слушает самого себя, слушающего монаха.
«Красивое название… – Монах выпускает новую струю пара. – Бухенвальд. Звучит как “Книжный лес”. Наше слово Buch, “книга”, произошло от этого благородного дерева. Древние германцы наносили свои тайные письмена на кору этих деревьев, как сообщает Тацитус в “Германии”. Впрочем, этим же пользуются наши деревенские колдуньи».
По наступившей тишине доктор понимает, что теперь его черед заполнять ее. И он начинает ее заполнять.
«Имена – это маски, которые мы надеваем на вещи. Не умея познать мир, мы заставляем его лицедействовать. Но вещи исчезают, и с нами остаются лишь пустые маски, как скорлупа. Имя этой местности – маска этой местности. Но эта маска глядит на меня, и ее взгляд подобен взгляду пьяной старухи».
Отец Мартин рассмеялся. Он знал, что смех не подобает монаху, тем более в такой день. Но как иначе было ответить на силлогизмы этого учителя крови и пепла?
«Вы не верите, доктор… А я сам видел одну такую табличку с вырезанными на ней именами. Это были имена моих односельчан. Мы жили в поселке рудокопов; над поселком стоял дым, во дворах плавили руду. Я был еще мальцом, старший брат брал меня на руки и нес в школу; у него были крепкие руки, он мог нести меня долго, если я молчал. Так вот, в поселке жила ведьма. Все знали, что она ведьма, и она знала, что все знали это; она много чего знала. Знала травы. Знала камни. Знала, как лечить. И любовь тоже знала. Это ее и сгубило…»
Он посмотрел на доктора, которому следовало подать здесь свой хриплый, простуженный голос. Но доктор молчал. Доктор катал в голове слово «Бухенвальд», и оно, как мяч, отскакивало от сводов его черепа.
Не дождавшись, монах продолжил.
«Все мужчины и парни нашего поселка побывали в ее страшной постели. Жены терпели. Жены и невесты. Я слышал детским ухом какие-то разговоры. Разговоры, как дым от печей, шли днем и ночью. Жены терпели. Моя мать терпела; шла в лес и собирала хворост. И сама была как хворост: сухая, готовая вспыхнуть. А эта – эта была белой, влажной, выходила на улицу с улыбкой. И эту улыбку, такую чужую в нашем дымном поселке, ей тоже прощали. “Пусть, – говорили, – улыбается. Это ее дело”. Главное – молчание. Если бы она сама не проговорилась, так бы годами текло, как ручей подо льдом… Но Эльза (так ее звали) проговорилась. Видно, сидело во рту у нее это слово, жгло ее. Сцепилась с чьей-то женой, не так та на нее посмотрела, что ли… И выкрикнула в сердцах что-то о ее муже. Как у нас говорили, бабий язык до пекла прокопать землю может. Или еще: бабий язык до неба достанет, луну смолой измажет…»
Монах снова поглядел на доктора, ожидая его сло́ва или хотя бы улыбки под украшенной инеем бородой. Но доктор снова молчал. Молчание было наполнено хрустом снега под копытами и звуками леса. Возможно, это и был ответ доктора.
Они выехали из леса, дорога пошла веселее.
«И тогда жены объединились против нее… Вы не веселы, доктор; сейчас я вас развеселю. Знаете, как ее извели? Вначале хотели позвать священника, чтобы он вошел к ней и совершил священный суд… Но тот, невзирая на подношения, с которыми к нему пришли, отказался. Может, сам побаивался ее. Пришлось отправлять послов в одно дальнее село, где жила еще одна ведьма, ветхая и ученая. Та тоже поначалу отказывалась да и божилась, что никакая она не ведьма, а простая докторка. “Вот если вам корову от поноса вылечить, это пожалуйста; а тут – ах, такие премудрости…”»
Монах так ловко подражал деревенскому говору, что доктор и правда слегка усмехнулся. Монах с довольным видом продолжал:
«Наконец ей пообещали корову, целую корову, да еще черную. И старуха сдалась. Только потребовала, чтобы ту, нашу, подстерегли… не знаю, удобно ли это вашим высокоученым ушам такое услышать… во время, когда та будет забавляться с каким-то из наших рудокопов…» – Монах осекся. Он почувствовал, что доктор насытился своим молчанием, что желудок его ума набит зерном этого молчания и что доктор желает говорить.
«Бедные женщины, – сказал доктор. – Это всего лишь болезнь, и всё происходит от этой болезни. Ее темные соки, поднимаясь снизу, съедают святое начало в их сердце. Почти каждая женщина рождается святой; неблагоприятный воздух и обиды сжигают ее святость, как зной – полевые цветы. Пепел сожженной святости попадает к ним в кровь, и она становится горькой; одной ее капли достаточно, чтобы цветущее дерево, политое водой, в которой она растворена один к ста, на другой день засохло. От горечи в крови возникает злоречие, склонность к возбуждающей музыке и колдовству. В древности таких женщин лечили. Им давали пить ослиное молоко, а окрестности матки окуривали благовониями. Многие получали облегчение».
Отец Мартин дождался, когда доктор закончит свою речь и снова приступит к трапезе молчания. Улыбнувшись, монах отвечал:
«И вот одна из наших поселянок, а они несли постоянную стражу у дома Эльзы, прибежала и доложила своим товаркам, что у той, мол, кто-то есть. Гость! Тут же бросились туда вместе с той ведьмой из дальнего села, которая, чтобы быть под рукой, тайно проживала в те дни у нас; наши женщины ее кормили и развлекали. И вот они бегут туда по снегу, румяные и веселые от предвкушения мести. Тихо подошли и встали